Или — или — страница 38 из 71

[92]. Ты умеешь пользоваться ими — и при случае даже не без эффекта, — и все-таки они действуют на тебя, только как крепкий напиток на слабонервного: ты пьянеешь от этой — как сам выражаешься — высшей галиматьи. Ты говоришь: «В этих словах заключена вся житейская мудрость, и поэтому ни один смертный не выразился так сильно и многозначительно, как один великий мыслитель, житейский философ, устами которого, казалось, вещало в этом случае всему страждущему человечеству какое-то злое божество; мудрец этот изрек человеку, уронившему на пол шляпу: „Поднимешь — побью и не поднимешь — побью, выбирай“!» И вот тебе доставляет особенное удовольствие утешать людей, обращающихся к тебе за советом и помощью в критические минуты жизни, таким ответом: «Да, теперь я вижу ясно, что вам представляется только два выхода, вы должны решиться или на то, или на другое, но, откровенно говоря, сделаете ли вы то или другое, вы одинаково раскаетесь». Издевающийся над ближним издевается, однако, и над самим собою, и подобное отношение к жизни, характеризуемое фразой: «или — или, — безразлично», служит лишь печальным доказательством твоей душевной развинченности. Выражай эта фраза твое истинное мнение, тогда, конечно, делать нечего, пришлось бы махнуть на тебя рукой, пожалев только, что меланхолия или легкомыслие так истощили твой ум. Убежденный в ином, я принужден, однако, не жалеть тебя, а, напротив, пожелать, чтобы жизнь стиснула тебя покрепче и вызвала наружу то, что таится у тебя внутри, подвергла тебя строгому допросу, от которого ты уже не отвертелся бы пустословием и шутками. «Жизнь — маскарад», — говоришь ты, и эта мысль служит для тебя неисчерпаемым источником забавы. Никому еще, по твоим словам, не удалось познать тебя, твоя откровенность с людьми равносильна каждый раз новому обману, и только таким образом, не дозволяя людям теснить тебя, можешь ты жить и дышать свободно. У тебя все направлено к поддержанию твоей таинственности, и, сказать правду, твоя маска загадочнее и непроницаемее всех. Сам по себе ты — ничто, ты существуешь лишь по отношению к другим, являешься тем, чем тебе нужно быть в этих отношениях. Нежную пастушку ты томно берешь за руку, разом входя в роль сентиментального пастушка, почтенного духовного пастыря морочишь братским поцелуем и т. д. Сам по себе ты — ничто, загадочная величина; на челе твоем стоит: или — или. «Слова эти, — уверяешь ты, — мой девиз, и вовсе не являются союзом разделительным, как гласит грамматика, а, напротив, должны быть всегда неразрывно связаны между собой и даже писаться слитно, став восклицанием, которое я всегда могу бросить в лицо человеку, как еврею бросают вдогонку кличку: „hep“»… Несмотря на то что все эти твои выходки ничуть не затрагивают меня (если не считать того, что они меня справедливо возмущают), я отвечу на них ради тебя самого: разве ты не знаешь, что рано или поздно ударит час полнощный, когда каждый должен сорвать маску? Или думаешь, что жизнь вечно позволит тебе шутить с нею? Или надеешься, что тебе удастся незаметно ускользнуть незадолго до полночи? Или не страшишься этого часа? Я встречал людей, так долго обманывавших других, что истинная сущность их природы так и осталась тайной для всех; я встречал людей, которые так долго играли в прятки, что наконец дошли до безумия и начали навязывать другим свои сокровеннейшие мысли так же назойливо, как прежде тщательно скрывали их. Можешь ли ты представить себе что-нибудь ужаснее той развязки, когда существо человека распадается на тысячи отдельных частей, подобно рассыпавшемуся легиону изгнанных бесов, когда оно утрачивает самое дорогое, самое священное для человека — объединяющую силу личности, свое единое, сущее «я»? Поистине тебе не следовало бы шутить с тем, что влечет за собой не только серьезные, но и ужасные последствия. В каждом человеке есть нечто, мешающее ему видеть свою душу насквозь; иногда это нечто разрастается до такой степени и в совокупности с различными лежащими вне воли человека житейскими условиями так запутывает его, что он почти не в состоянии открыть своей души другим; тот же, кто не может открыться перед другими, не может любить и, следовательно, несчастнейший человек в мире. А ты что делаешь? — Шутки ради ты упражняешься в искусстве быть загадкой для всех. Мой юный друг, а что как никому нет дела до твоей загадки, что за радость быть тогда загадочным? Заклинаю ради тебя самого, ради твоего собственного спасения (так как не знаю ничего гибельнее твоего настоящего душевного состояния), останови свой дикий полет, укроти бушующую в тебе страсть разрушения. Да, ты добиваешься именно этого: разрушить все, насытить свое алчущее сомнение бытием — вот твое желание, твоя цель. Ради этого ты закаляешь себя, ожесточаешь свою душу и охотно признаешься, что не способен ни к чему, что тебе нравится лишь одно — ходить вокруг всего живого, как евреи ходили кругом Иерихона, и, трубя в трубы, выжидать всеобщего разрушения. Для чего? Для того чтобы успокоить свою душу, пробудить в ней отзвук грусти — ведь эхо родится лишь в пустом пространстве.

Таким путем мы с тобой, однако, вряд ли уйдем далеко: моя голова слишком слаба, чтобы устоять, скажешь ты; слишком сильна, чтобы найти удовлетворение в таком кружении в пространстве, скажу я. Поэтому возьмусь за дело с другой стороны. Представь себе юношу, как раз вступающего в тот возраст, когда жизнь начинает приобретать действительный смысл; представь себе, что этот жизнерадостный, здоровый, чистый, богато одаренный, полный надежд и сам подающий надежды всем, кто его знает, этот юноша ошибся (говорю это с болью сердечной), обманулся в тебе, предположил, что ты — серьезный, богатый опытом человек, способный просветить его относительно загадок жизни, и обратился к тебе со всей трогательною доверчивостью юности. Что ты ответишь ему? Неужели ты ответишь ему: «или — или, — безразлично»? Едва ли. Или поступишь, как и вообще имеешь обыкновение поступать в тех случаях, когда люди приходят докучать тебе своими сердечными делами — высунешь голову в окошко и крикнешь: «дома нет»? Или ловко уклонишься от ответа, как всегда уклоняешься от удовлетворения различных просителей и сборщиков церковных податей, отвечая им всем, что ты лишь временный жилец на белом свете, а не коренной обыватель и не отец семейства? Наверное, нет — ты слишком высоко ценишь в людях молодость и даровитость, да и вообще самый случай был бы не из обыкновенных, заурядных — твоя встреча с юношей была бы не простой случайной и мимолетной, так что твоя ирония ничем бы не была возбуждена. Хотя из вас двоих ты был бы и старший, а он — младший, серьезность минуты обуславливалась бы именно им, его благородной молодостью. Не правда ли, ты и сам невольно помолодел бы — почувствовал бы, как хороша молодость и как в то же время серьезна ее жизненная задача, почувствовал бы, что человеку действительно предстоит выбор: или — или, что отнюдь не безразлично, как употребит человек свою молодость. Ты понял бы также, что главная задача человека не в обогащении своего ума различными познаниями, но в воспитании и совершенствовании своей личности, своего «я». Итак, все твои добрые чувства были бы затронуты и ты постарался бы в своей речи укрепить душу юноши, поддержать в нем веру в жизнь и в собственные силы, научить его ценить время и пользоваться им. Все это ты можешь сделать и при желании сделаешь прекрасно. Слушай же теперь внимательно, молодой человек (тебя все еще приходится называть так, хоть ты и не молод): что же сделаешь ты в таком случае? Ты ведь засвидетельствуешь то, что вообще отрицаешь, — значение выбора, и почему? … — Потому лишь, что твою душу охватило участие к юноше. И все-таки, строго говоря, ты обманешь его доверие: представь себе, что случай столкнет вас вновь в такую минуту, когда тебе вовсе неудобно будет подтвердить свое прежнее свидетельство? Видишь, к каким печальным последствиям приводит человека разлад с самим собою? Ты думал сделать лучше, а между тем, может быть, совсем сгубил юношу; может быть, ему легче было бы устоять перед твоим недоверием к жизни, чем успокоиться в субъективно-ложном доверии к ней, которое ты хотел внушить ему? Представь себе, что ты снова встретишься с ним несколько лет спустя, — он будет по-прежнему жизнерадостен, остер, умен, смел в суждениях, но твой чуткий слух легко уловит в них ноту душевного разлада, ты сразу заподозришь, что и он вкусил от плода двусмысленной жизненной мудрости, что он усвоил себе твой девиз: «или — или, — безразлично». Не правда ли, тебе станет больно за него, ты почувствуешь, что он как будто лишился чего-то очень существенного? А вот за самого себя тебе не больно, ты доволен, даже гордишься своей двусмысленной мудростью, гордишься до такой степени, что не позволяешь никому разделить ее с собою, желаешь владеть ею один и в то же время искренне жалеешь молодого человека, приобщившегося той же мудрости. Какое чудовищное противоречие! Да и весь ты, все твое существо — одно сплошное противоречие! Освободиться от этого ты можешь лишь посредством выбора: «или — или», и я, исполненный к тебе большего участия, чем ты к упомянутому юноше, я, уже испытавший значение «выбора», радуюсь за тебя, радуюсь тому, что ты еще сравнительно молод и довольно способен, следовательно, если хоть и не воротить прожитое, то, по крайней мере, достигнуть, при желании и энергии, самого главного в жизни — вновь обрести свое единое, цельное «я».

Если бы человек мог постоянно держаться на крайней точке душевного напряжения, мог быть постоянно одинаково готовым к выбору, если бы он мог перестать быть тем, что он есть, т. е. человеком, если бы внутренняя сущность его личности была пустой мечтой, призраком и, принимая участие в различных движениях души, сама оставалась единой и неизменной, если бы все это было так, то было бы нелепо утверждать, что для человека может настать пора, когда выбирать будет уже поздно, потому что тогда не может больше и речи быть о выборе, в строгом смысле этого слова. Выбор сам по себе имеет решающее значение для внутреннего содержания личности: делая выбор, она вся наполняется выбранным, если же она не выбирает, то чахнет и гибнет. Одну минуту может еще казаться, что выбираемое остается как бы вне самого выбирающего, что душа последнего сама по себе не имеет никакого отношения к предмету выбора и может остаться индифферентной к нему. Минута эта, однако, может существовать лишь в отвлеченном смысле, как момент мышления, а не реальной действительности; поэтому чем дольше останавливаешься над ней, тем меньше она в строгом смысле существует. Выбираемое находится в самой тесной связи с выбирающим, и в то время, когда перед человеком стоит жизненная дилемма: