Но я, пожалуй, зашел уже чересчур далеко, углубился в чужую область: во-первых, я ведь не философ, во-вторых, вовсе не задался целью трактовать выдающиеся явления времени; я хотел только побеседовать с тобой лично, и притом так, чтобы ты все время чувствовал, что я говорю именно с тобою. Раз затронув, однако, вопрос о философском примирении противоположностей, я постараюсь несколько пообстоятельнее развить свой взгляд на это примирение. Может быть, изложение мое и не будет особенно блестящим, зато оно будет серьезным, а это в данном случае главное — я не претендую на конкуренцию с философами, но раз взявшись за перо, постараюсь при его помощи отстоять то, за что в жизни борюсь иными, лучшими, средствами.
Как нет сомнения в том, что каждого человека ожидает свое будущее, так нет сомнения и в том, что каждому человеку предстоит выбор: «или — или». Время, в котором живет какой-нибудь философ, не есть абсолютное время, оно само не более как момент вечности, и бесплодность философии является поэтому дурным признаком, даже больше — таким же позором для нее, каким считается на Востоке бесплодие для женщины. Итак, самое время есть момент, а жизнь философа не более как момент времени. Наше время явится также отдельным моментом для будущего, и философы этого будущего, занимаясь примирением нашего времени с их временем и т. д., будут стоять на вполне законной почве. Если же философия нашего времени стала бы смотреть на наше время как на время абсолютное, это было бы не более как случайной ошибкой с ее стороны. Нетрудно, следовательно, видеть, что идее абсолютного примирения нанесен чувствительный удар и что абсолютное примирение возможно не ранее чем история закончит свой ход, иначе говоря, вся система находится еще в непрестанном развитии. Единственное, на что может претендовать философия, — это на признание нами возможности абсолютного примирения, и это для нее, без сомнения, вопрос крайней важности: отвергая возможность примирения, мы отвергаем и смысл самой философии. Признать возможность абсолютного примирения довольно рискованно: раз признав ее, нельзя уже настаивать на существовании абсолютного выбора, т. е. абсолютного «или — или». Вот в чем вся трудность решения этого вопроса, которая, впрочем, обуславливается, по-моему, в значительной степени тем, что смешивают две совершенно различные сферы: мышление и свободу воли. Для мысли не существует непримиримых противоположностей — одно переходит в другое и затем сливается в высшее единство. Свобода же воли именно выражается в исключении одной из противоположностей. Я отнюдь не смешиваю liberum arbitrum с истинной положительной свободой, так как даже последняя постоянно имеет вне себя зло, хотя бы и в виде неосуществимой возможности, и совершенствуется не восприятием зла, но исключением его, исключение же и есть противоположность примирения… Из всего вышесказанного не следует, впрочем, что я признаю существование абсолютного зла, доказательства чему приведу позже.
Сферами деятельности философии, т. е. сферами, с которыми приходится иметь дело человеческой мысли, являются собственно логика, природа и история. В них властвует закон необходимости, и примирение получает поэтому известный смысл и цель, — с таким положением согласны почти все, когда дело идет о первых двух сферах, т. е. о логике и природе, относительно же третьей принято вообще утверждать, что в ней царствует свобода.
Мне кажется, однако, что такой взгляд на историю неправилен и порождает различные недоумения и затруднения. История не создается исключительно свободными действиями свободных индивидуумов. Индивидуум действует, но это действие подчинено общему порядку вещей во вселенной; последствий данного действия не может с точностью предвидеть и сам действующий индивидуум. Этот же общий порядок вещей, который, так сказать, перерабатывает в себе свободные деяния людей и подводит их под вечные законы вселенной, есть необходимость и составляющая импульс всемирной истории. Вот почему философия, если и имеет вообще право применить к области истории принцип примирения, то лишь относительно, но не абсолютно. … Разбирая жизнь какого-нибудь исторического лица, приходится считаться с деяниями двух различных родов: с принадлежащими лично ему самому и принадлежащими истории. До первых, внутренних, деяний человека философии, собственно, нет дела, а между тем, ими-то, в сущности, и ограничивается область свободы в истории. Философия занимается лишь внешними, да и то не отдельными, а уже воспринятыми и переработанными общим историческим процессом человеческими деяниями; этот-то процесс, собственно, и является предметом философских рассуждений, рассматриваемых философами с точки зрения необходимости. Исходя из нее, философы и отвергают умозрения, допускающие возможность иного порядка вещей, нежели существующий, т. е. отвергают, следовательно, и возможность существования какого-либо «или — или».
Во всех этих рассуждениях много, конечно, пустой и ненужной болтовни — так, по крайней мере, кажется мне; сами же юные заклинатели духов всемирной истории просто комичны; это не мешает мне, однако, отдавать справедливость некоторым великим философским творениям нашего времени. Как уже сказано выше, философия рассматривает историю с точки зрения необходимости, а не свободы, поэтому если и принято называть общеисторический процесс свободным, то лишь в том же смысле, как и органические процессы природы. Для исторического процесса действительно не существует вопроса о каком-либо «или — или», и тем не менее никому из философов не придет, я думаю, в голову отрицать, что вопрос этот всегда существовал и существует как личный вопрос для каждого отдельного индивидуума. Беспечное же и миролюбивое отношение философии к истории и ее героям тем и объясняется, что философы рассматривают жизнь и деяния последних именно с точки зрения необходимости. Тем же объясняется и неспособность философии пробудить жизненные силы человека, заставить его действовать, и склонность ее замедлять, тормозить ход жизни отвлеченными рассуждениями. Одним словом, философия требует, в сущности, чтобы мы действовали только в силу необходимости, что само по себе уже есть противоречие.
Итак, жизнь каждого, даже самого ничтожного, индивидуума как бы раздваивается, делится на внутреннюю душевную и на внешнюю, и общая история его жизни — которую опять-таки имеет каждый индивидуум — является результатом не одних только свободных его деяний. Внутренняя, душевная жизнь индивидуума принадлежит ему одному, и никакая история, в частности, никакая всемирная история вообще не должна касаться этой области, составляющей, на радость или на горе, его вечную и неотъемлемую собственность. В этой-то именно области и царствует абсолютное или — или, но ею-то как раз философия и не занимается. Если человек на склоне лет начинает размышлять о своей полной внешних бурь и треволнений прошлой жизни, он может мысленно примирить все ее противоречия; история его собственной внешней жизни находилась в связи с общей историей его времени. Что же касается до его внутренней жизни, то все ее противоположности и противоречия остаются по-прежнему разделенными «или — или», как и в тот момент, когда ему действительно предстоял выбор. Если здесь, таким образом, и может быть речь о каком-либо примирении, то лишь об известном примирении совести с совершенными деяниями, под условием раскаяния. Но раскаяние не есть примирение, разумеемое философией, — оно не желает мирного согласования рассматриваемых противоположностей и противоречий, но, напротив, жаждет коренного уничтожения каких-либо из них, иными словами, раскаяние — прямая противоположность примирению. Из того, что я стою за реальность раскаяния, и видно, что я не допускаю существования абсолютного зла.
Ты, пожалуй, согласишься со всем вышесказанным, хотя во многих отношениях и сходишься с философами (исключая, конечно, те случаи, когда позволяешь себе насмехаться над ними), и тем не менее подумаешь, может быть, что лишь я, как женатый человек, могу удовлетвориться вышесказанным для своего домашнего обихода. Откровенно говоря, я и удовлетворяюсь этим; желал бы я, однако, знать, чья жизнь выше: философа или свободного человека? Если философ — только философ, — всецело погружен в свою философию, связан ею по рукам и ногам и совершенно не знает блаженства душевной свободы, то он лишен самого высшего в жизни; он, может быть, обретет весь мир, но потеряет себя самого, повредит душе своей, чего никогда не случится с человеком, живущим во имя свободы, сколько бы этот последний ни терял в других отношениях.
Борясь за свободу (отчасти в этом письме, главным же образом внутренне, в душе своей), я борюсь за будущее, за выбор: «или — или». — Вот сокровище, которое я намерен оставить в наследство дорогим мне существам на свете. Да, если бы мой маленький сын был теперь в таком возрасте, что мог бы понимать меня, а я был бы при смерти, я сказал бы ему: «Я не завещаю тебе ни денег, ни титула, ни высокого положения в свете, но я укажу тебе, где зарыт клад, который может сделать тебя первейшим богачом в мире; сокровище это принадлежит тебе самому, так что тебе не придется быть за него обязанным другому человеку и этим повредить душе своей; это сокровище скрыто в тебе самом, это — свобода воли, выбор: или — или; обладание им может возвеличить человека превыше ангелов».
Здесь я прерву свое рассуждение. По всей вероятности, оно не удовлетворяет тебя; твой жадный взор только пожирает его, но не насыщается, — впрочем, глаза ведь редко бывают сыты, в особенности если человек, подобно тебе, страдает не от действительного голода, а от суетного и ненасытного желания.
Итак, мое «или — или» увлекает человека в область этики. Здесь, тем не менее, еще нет речи о самом выборе или о действительности выбранного, но лишь о действительности акта выбора. В этом-то последнем, однако, и вся суть, на это-то именно я и хочу обратить твое внимание: это пункт, с которого должна начаться самостоятельная работа человека; здесь кончается роль помощника-проводника. В предыдущем письме