Я часто замечал, что чем дороже напиток, которым опьяняет себя человек, тем легче последний втягивается в его употребление, тем прекраснее само опьянение и тем, по-видимому, менее пагубны его последствия. Чрезмерное употребление водки скоро дает себя знать такими ужасными последствиями, что на исправление пьяницы можно еще надеяться. Отказаться от опьянения шампанским уже неизмеримо труднее. Ты же выбрал для себя самый утонченный напиток, потому что какой другой напиток, кроме отчаяния, производит опьянение, которое было бы так прекрасно само по себе и так красило человека, особенно в глазах девушек (это тебе отлично известно) и особенно в тех случаях, когда этот человек обладает искусством сдерживать дикие порывы своего отчаяния, так что люди видят на его лице лишь слабое зарево пожирающего его душу пламени. Отчаяние молодецки заламывает на голове человека шляпу, окрыляет поступь, зажигает гордый блеск в его глазах, трогает высокомерной улыбкой уста, сообщает человеку необыкновенную жизненную легкость и царственный кругозор. И вот такой человек приближается к какой-нибудь молодой девушке; гордое чело склоняется перед ней одной в целом мире — это льстит ей, и, к сожалению, почти всякая из них настолько неопытна, что верит этому притворному поклонению.
Вот каково твое жизненное воззрение, и, поверь мне, многое в твоей жизни станет тебе ясным, если ты согласишься со мной, что оно выражает, в сущности, отчаяние мысли. Ты враг жизненной действительности, и немудрено: для того чтобы она обрела смысл, жизнь человека должна иметь внутреннее содержание и связь — а этого-то как раз и недостает твоей. Правда, ты занимаешься наукой, искусствами и даже иногда прилежно занимаешься, но все это лишь ради себя самого, наука же и искусство тут только-только не для отвода глаз. Большей частью ты, однако, совершенно празден: стоишь себе на торжище, заложив руки в карманы, как евангельские работники, и посматриваешь на мир Божий. Ты как бы застыл в своем отчаянии, ничто не занимает тебя, ничто не в состоянии расшевелить тебя; «вались хоть все черепицы с крыш, я не сойду с места», — говоришь ты. Ты похож на умирающего, и умираешь день за днем, хотя и не в том глубоком серьезном значении, в каком вообще понимается это слово; иначе говоря, жизнь потеряла для тебя действительный смысл, и ты «ведешь счет времени лишь по дням платежа за квартиру». Ты все пропускаешь мимо себя без внимания, но вдруг тебя заденет какая-нибудь идея, приключение, улыбка молодой девушки — и ты «готов»; насколько прежде ты во всех случаях оказывался «ни при чем», настолько ты теперь во всех отношениях «при всем», готов принимать участие во всех событиях. Но вот порыв проходит, и ты опять стоишь и зеваешь на перекрестке. Умирающие проявляют, как известно, необыкновенную энергию — ты в этом отношении именно такой умирающий. Нужно ли развить идею, прочесть сочинение, осуществить план, пережить маленькое приключение, даже купить шляпу — ты берешься за дело с необычайной энергией и работаешь день, два, месяц — смотря по обстоятельствам, — с радостью ощущая в себе еще не тронутые запасы сил, работаешь без отдыха, без перерыва, «сам черт не угонится за тобой», а не то что люди. Проходит, однако, месяц, самое большее полгода, и ты бросаешь все, говоря: «будет с меня». Если в работе участвовали другие, они могут теперь продолжать дело, как знают; если же дело касалось тебя одного, оно так твоим и останется, ты не обмолвишься о нем никому ни словом. Ты воображаешь при этом и стараешься уверить других, что мог бы продолжать работу с тем же рвением, если бы захотел только, — вся суть, дескать, в том, что тебе не хочется больше. Жестоко ошибаешься. Вся суть в терпении и выдержке, и притом совсем иного рода, нежели те, которыми располагаешь ты. Ты только обманываешь себя самого и оттого не становишься впредь ни опытнее, ни умнее. Зная вообще непостоянство и склонность к заблуждениям человеческого сердца — в особенности если человек обладает такой диалектической изворотливостью, как ты (диалектика не только снабжает человека «индульгенциями», но даже прямо сглаживает и стирает все проступки), — я надеюсь услужить тебе следующим маленьким указанием. В тех случаях, когда мне предстоит решиться на такой шаг, относительно которого у меня могут в будущем возникнуть различного рода недоумения или сожаления, я беру свою записную книжку и вношу туда краткое, но точное объяснение данного шага, поясняю: чего именно я хотел, что сделал и почему. Случись мне впоследствии надобность в проверке или возобновлении в памяти мотивов и обстоятельств упомянутого шага, я вынимаю свое письменное свидетельство и вызываю себя на суд. Ты, пожалуй, найдешь это педантичным, утомительным, скажешь, пожалуй, что «игра не стоит свеч» и т. д. В ответ на это я замечу только: если ты не чувствуешь никакой потребности в подобной проверке, если сознание твое всегда безошибочно и память никогда не изменяет, то, конечно, не стоит. Я, однако, не думаю, чтобы все это было так. Из всех душевных качеств тебе недостает как раз памяти — не той внешней памяти, которая сохраняет в себе отпечатки различных явлений, идеи, остроты, диалектические извороты и т. д., этого я не скажу, — но внутренней, сохраняющей впечатления душевной жизни. Будь у тебя эта последняя память, в твоей жизни не повторялось бы одно и то же явление: ты не представлял бы из себя так часто «деятеля на полчаса», как я позволю себе назвать тебя: несмотря на то что ты работаешь иногда и по полугоду, ты ведь не доводишь до конца ни единого из своих трудов; тебе бы только пустить людям в глаза пыль своим прилежанием и обмануть себя и других. Будь ты всегда так силен, как в минуты страстного увлечения, ты был бы, не стану отрицать, сильнейшей натурой, какую я когда-либо встречал, но ты и сам знаешь, что это, к сожалению, не так, а потому и стараешься отступать, точно прячась от себя самого, в убежище апатии. Да, на мой взгляд (тебе не всегда удается обмануть его зоркость), ты бываешь просто смешон со своим получасовым усердием, в котором ты мнишь обрести право для насмешек над другими.
Вот послушай-ка, кстати, историйку. Двое англичан отправились раз в Аравию за лошадьми и взяли с собой туда несколько своих, чтобы испытать их качества в сравнении с арабскими. Таким испытанием должны были послужить скачки английских и арабских лошадей. Арабы были не прочь и предоставили англичанам назначить на испытание любую из арабских лошадей. Англичане, однако, не торопились: им нужно было сорок дней на тренировку своих лошадей. Арабы ждали; срок истек, англичане назначили приз, день и час скачек и вывели своих лошадей, арабы сели на своих, и один из них спросил, сколько времени будут продолжаться скачки. «Час», — ответили ему. «А я думал, три дня!» — лаконично удивился араб. Так вот и ты: если с тобой хотят скакать один час — о! тогда сам черт не угонится за тобой, а вот «три дня», ты и спасуешь. Эту историйку я уже рассказывал тебе однажды и помню, как ты ответил мне, что трехдневные скачки — дело рискованное: пожалуй так расскачешься, что и не остановишься ввек, а потому ты и воздерживаешься от подобных экстравагантностей. … «Иногда, конечно, я не прочь проехать верхом, но ни поступать в кавалерию, ни отдаться другой какой-либо постоянной деятельности не имею ни малейшего желания», — добавил ты. Таким образом, ты до известной степени всегда верен себе: ты боишься всего, что может внести в твою жизнь определенное, постоянное содержание. Почему? — Потому что это лишило бы тебя возможности обманывать себя самого. Итак, сила твоя — сила отчаяния; она интенсивнее обыкновенной человеческой силы, но зато и куда менее устойчива.
Ты постоянно как бы паришь над самим собой и всей действительностью, витаешь в высших сферах, но тончайший эфир, наполняющий эти сферы и уничтожающий твою земную тяжесть, есть, в сущности, хаос отчаяния. Внизу ты различаешь множество отраслей знания, искусств, ученых исследований и положений, которые хотя и не имеют для тебя никакого реального значения, но которыми ты все-таки не прочь иногда воспользоваться; перемешав и перетасовав их по своему произволу, но с большим вкусом, ты украшаешь ими роскошное палаццо, в котором, по прихоти случая, обитаешь духом. Нечего и удивляться, что жизнь для тебя не более как сказка и что тебе всякую речь хочется начать словами: «Жили-были царь с царицей, у которых не было детей», чтобы затем забыть о самом предмете разговора, вдавшись в обсуждение того странного обстоятельства, что в сказке причиной горя является бездетность, тогда как в действительной жизни таковой причиной бывает обыкновенно чадородие: доказательство — воспитательные дома, приюты для подкидышей и т. д. Привязавшись к мысли о том, что «жизнь есть сказка», ты можешь употребить целый месяц исключительно на чтение и изучение сказок; ты изучаешь их самым добросовестным образом, сравниваешь, отыскиваешь основную идею каждой, достигаешь известных результатов… но для чего? — Для того чтобы иметь возможность потешить себя при случае великолепным фейерверком из всех этих изучений, метких сравнений и т. д., который ты пустишь перед изумленными слушателями.
Ты паришь над самим собой, видишь внизу множество настроений и положений и пользуешься ими, чтобы найти «интересные» точки соприкосновения с жизнью. Ты можешь быть чувствительным, бессердечным, остроумным, едким ироником — всем, чем захочешь; на это ты мастер, надо отдать тебе справедливость. Стоит тебе обратить на что-нибудь свое внимание, выйти из апатии, и ты уже действуешь со всей страстью, со всем искусством, несравненной гибкостью и остротой ума, словом, пускаешь в ход все пленительные душевные и умственные качества, которыми с таким излишеством одарила тебя природа. Ты даже не позволяешь себе, как сам претенциозно выражаешься, неучтивости явиться в общество без благоухающего букета свежих острот. Чем больше узнаешь тебя, тем больше удивляешься той сообразительности и уму, которые ты успеваешь вложить в каждое дело за то короткое время, пока тебя вдохновляет страсть; последняя не ослепляет тебя, но, напротив, делает как бы ясновидящим. В такие минуты ты забываешь свое отчаяние и вообще все, что тяготило твою душу и мысль, и всецело отдаешься впечатлению, произведенному на тебя каким-либо случайным соприкосновением с известным человеком. Напомню тебе маленький эпизод, произошедший у меня в доме и давший тебе случай подарить нас блестящей речью, за которую я, пожалуй, обязан благодарить присутствовавших при нашем разговоре двух молодых девушек. Если помнишь, разговор наш принял серьезное направление и неприятный для тебя оборот: я высказался против чрезмерного почета, оказываемого в наше время умственным дарованиям, и напомнил, что на первом плане должно, напротив, стоять совсем иное: искренность человека и то, для чего нет другого наименования, кроме веры. Ты почувствовал, вероятно, что являешься, благодаря этому разговору, в не совсем выгодном свете, и понял, что попадаешь в еще более невыгодное положение, если пойдешь далее по обычному пути, а потому и счел за лучшее удариться в «высшую галиматью» и чувствительный тон: «Мне ли не верить? Я верю, что там, в безмолвной чаще леса, где деревья глядятся в темное зеркало вод, где и среди дня царит мгла, там обитает таинственное существо, нимфа, лесная дева; верю, что ее красота превосходит всякое воображение; верю, что по утрам она вьет венки, в полдень купается в студеных волнах, а по вечерам задумчиво обрывает листья венка; верю, что я был бы единственным в мире счастливцем, имеющим неоспоримые права на это звание, если бы мне удалось поймать ее и овладеть ею; верю, что в душе моей живут страстная тоска и желание постигнуть мировую тайну; верю, что был бы счастлив, если бы мог удовлетворить это желание; верю, что в жизни есть смысл — только бы мне найти его! Не говори же после этого, что я не крепок в вере, не горю духом!» … Ты, пожалуй, воображаешь, что такая речь могла бы послужить своего рода застольной речью на греческом симпосионе, — ты ведь вообще часто мечтаешь о днях прекрасной Греции, по-твоему, ничего не может быть прекрасне