между самоубийцами людей, как нельзя более верующих в бессмертие души и решающихся на самоубийство лишь вследствие того, что они думают этим шагом выйти из своего запутанного земного положения и найти высшую абсолютную форму для своего духа.
Причиной того, что человек полагает сохранить свое «я» во всей неприкосновенности, несмотря ни на какие изменения в нем, другими словами, смотрит на самую сущность своей души как на какую-то алгебраическую величину, которая может означать что угодно, является то, что человек вообще находится в ложном положении и не имеет надлежащего понятия о своем «я». И тем не менее в самом недомыслии такого человека все-таки мелькает сознание вечного значения личности. Тот же, кто принял верное положение и выбрал себя самого в абсолютном смысле, будет воистину смотреть на свое «я» как на абсолют — он ведь выбрал себя самого, а не другого. Выбираемое им «я» бесконечно конкретно, потому что это «я» — он сам, и все-таки оно абсолютно отличается от его прежнего «я», так как теперь он выбрал его абсолютно. Этого «я» не было прежде, оно явилось лишь с выбором, и в то же время оно было, потому что ведь это он сам.
Выбор имеет, таким образом, двоякий и противоречивый смысл: с одной стороны, выбираемое не существовало раньше, т. к. является лишь с выбором, а с другой стороны, выбираемое существовало, иначе нечего было бы и выбирать. Если бы выбираемое не существовало, но становилось абсолютным лишь благодаря выбору, то я не выбирал бы, а творил, но я не творю, а лишь выбираю самого себя. Поэтому, как вся природа создана из ничего, так и я сам, как непосредственная личность, создан из ничего; как олицетворение же свободного духа я начинаю существовать лишь благодаря принципу противоположности, т. е. выбору своего «я».
Выбрав свое «я», человек открывает, что это «я» вмещает в себе бесконечное многообразие: это «я» имеет свою историю, тождественную с историей самого человека. Каждый человек имеет свою историю, отличающуюся от всех других, т. к. она слагается из совокупности его отношений ко всем другим людям и ко всему человечеству; в такой истории может быть много горестного, и все же только благодаря ей человек является тем, что он есть. Для того чтобы решиться выбрать себя самого, нужно обладать мужеством: выбор только, по-видимому, способствует наибольшему обособлению человеческой личности, на самом же деле благодаря выбору человек еще крепче срастается с корнем, на котором рядом с ним держится и все человечество. Вот эта-то мысль и страшит человека; тем не менее другого исхода, кроме выбора, для него нет, влечение к свободе заставляет его выбрать себя самого и бороться за обладание выбранным, как за спасение души, — в этом и есть спасение его души! — и в то же время он не может отказаться ни от чего, даже от самого горького и тяжелого, лежащего на нем как отпрыске того же грешного человечества; выражением же этой борьбы за обладание является раскаяние. Раскаиваясь, человек мысленно перебирает все свое прошлое, затем прошлое своей семьи, рода, человечества и наконец доходит до первоисточника, до самого Бога, и тут-то обретает самого себя. Только под этим условием может человек выбрать себя самого, и это единственное условие, на которое согласен он сам, так как лишь оно ведет к абсолютному выбору. — Что такое человек без любви? Есть, однако, много родов любви: отца любишь иначе, чем мать, жену опять иначе, словом, различных лиц и любишь и выражаешь им эту любовь по-разному. Бога тоже любишь, но любовь к Богу может быть лишь одна, и выражением ее может служить лишь раскаяние. Если я люблю Его, не раскаиваясь, то я и не люблю Его истинною, абсолютною любовью, всем своим существом. Между тем всякая иная любовь к абсолюту — недоразумение: если даже взять так восхваляемую людьми любовь мысли к абсолюту, то и она не будет истинной абсолютной любовью, т. к. обуславливается необходимостью; как же скоро я люблю свободно и люблю Бога, я и раскаиваюсь, хотя бы у меня и не было никаких других причин для раскаяния, кроме той, что Он возлюбил меня раньше, чем я Его. Лишь выбирая себя грешным, виновным перед Богом, выбираешь себя абсолютно, — если вообще абсолютный выбор не должен равняться самосозданию. Человек должен раскаиваться и в грехах отцов, перешедших на него, так как лишь путем раскаяния он выбирает себя самого. Личное «я» человека находится как бы вне его и должно быть приобретено им посредством раскаяния; это раскаяние выражает ведь его любовь к Богу и к своему «я», которое он и принимает, наконец, из рук Вечного Первоисточника.
Все вышеизложенное не есть плод какой-нибудь особенной, профессорской мудрости; все это доступно пониманию любого желающего, поэтому и высказано быть может также любым желающим. Я сам постиг все это не на профессорских лекциях, а сидя в своей комнате, или, если хочешь, — в детской. Глядя на веселую беготню моего маленького сына, я часто думаю: кто знает, не перешли ли к нему от меня какие-либо дурные качества? Видит Бог, я забочусь о его воспитании, сколько могу, но не это успокаивает мои тревожные мысли, а сознание, что и в его жизни настанет некогда минута, когда дух его созреет для выбора и он, выбирая самого себя, раскается в том грехе, который, может быть, будет тяготеть на нем по моей вине.
Так вот что, по моему простому разумению, значит выбирать и раскаиваться. Неприлично любить молодую девушку, как мать, или мать — как молодую девушку. Всякая любовь должна иметь свою особенность, и любовь к Богу тоже имеет свою абсолютную особенность, выражающуюся в раскаянии. Что же в сравнении с этой любовью всякая другая? — Не более как детский лепет. Я не экзальтированный юноша, который стремится распространить свои теории, я семьянин и все-таки не боюсь, даже в присутствии жены моей, повторить то же самое: в сравнении с раскаянием всякая любовь — лишь детский лепет. И тем не менее я знаю, что я хороший семьянин, продолжающий бороться под победоносным знаменем первой любви, знаю, что и подруга моя разделяет мой взгляд, а потому и люблю ее еще крепче. По той же причине я и отказался бы от безумной любви молодой девушки, не разделяющей этого взгляда.
Я знаю, что требуемый мною шаг опять-таки может увлечь человека на ложный путь, но знаю также и то, что не так легко упасть человеку, ползающему по земле, как храбрецу, взбирающемуся на вершины гор, или не так легко заблудиться тому, кто век свой сидит за печкой, как тому, кто смело пускается в далекий путь; я знаю все это, потому и настаиваю на своем требовании.
Ученые богословы, без сомнения, сумели бы наговорить на эту тему очень, очень много; я к ученым не принадлежу и вдаваться в подробности не стану, а постараюсь лишь пояснить высказанное мною выше замечание, что истинное свое выражение раскаяние обрело лишь в христианстве. Благочестивый еврей также чувствовал на себе бремя грехов предков, но не так глубоко, как христианин; еврей не раскаивался в них, а потому не мог и выбирать себя абсолютно; грехи предков тяготели на нем, он изнемогал под их бременем, но не мог освободиться от них, — это может лишь тот, кто абсолютно выбирает себя самого с помощью раскаянья. Чем больше свободы дано человеку, тем больше лежит на нем и ответственности, и в этом-то и заключается тайна блаженства; тот же, кто не хочет взять на себя грехи предков и раскаяться в них, выказывает если и не трусость, то малодушие, если и не полное душевное ничтожество, то мелочность и недостаток великодушия.
Отчаяние приводит, следовательно, человека к выбору себя самого, своего «я», хотя, отчаиваясь воистину, человек отчаивается, между прочим, и в самом себе, в своем «я»: но это «я» — конечная земная величина, тогда как выбираемое им «я» — абсолют.
Исходя из этой точки зрения, ты легко поймешь, почему я сказал выше и продолжаю повторять теперь, что мое «или — или», т. е. выбор между эстетическим и этическим мировоззрением, означает, собственно, не выбор того или другого, а выбор выбора, иначе желание человека решиться на выбор. Этот же первоначальный выбор обуславливает и каждый последующий выбор в жизни человека.
Итак, предайся отчаянию — и легкомыслие уже не в состоянии будет довести тебя до того, чтобы ты стал бродить, как не находящий себе покоя дух среди развалин потерянного для него мира; предайся отчаянию — и мир приобретет в твоих глазах новую прелесть и красоту, твой дух не будет более изнывать в оковах меланхолии и смело воспарит в мир вечной свободы.
Здесь я мог бы прервать мое рассуждение, так как довел себя до намеченной точки: мне, в сущности, нужно было лишь освободить тебя от эстетических иллюзий, от грез полуотчаяния, пробудить твой дремлющий дух и призвать его к серьезной деятельности; но я хочу еще изложить тебе, в чем состоит истинное этическое воззрение на жизнь. Конечно, я могу открыть тебе лишь очень скромную перспективу — отчасти потому, что мои дарования далеко не соответствуют обширности задачи, отчасти же потому, что отличительным качеством этики является именно скромность, особенно поражающая того, кто привык к разнообразной роскоши эстетики. Сюда как раз применимо изречение: nil ostentationem omnia ad conscientiam[101]. Прервать здесь было бы, впрочем, и неудобно: легко могло бы показаться, что я останавливаюсь на каком-то квиетизме, в котором личность должна найти успокоение, в силу необходимости, как мысль в абсолюте. Но чего ради стал бы тогда человек стремиться обрести себя самого? Стоит ли приобретать меч, которым можно победить весь мир, для того только, чтобы вложить его в ножны!
Прежде чем приступить к изложению этического мировоззрения, я скажу, однако, несколько слов о той опасности, которая угрожает человеку в минуту отчаяния, о том подводном камне, на который он может наткнуться и пойти ко дну. В Писании сказано: что пользы человеку, если он обретет весь мир, а душе своей повредит, или какой выкуп даст человек за душу свою? Иначе говоря: что за потеря для человека, если он лишится всего мира, но душе своей не повредит; какой еще нужен ему выкуп! Выражение «повредить душе своей» — чисто этическое и довольно часто употребляемое, тем не менее оно нуждается в некотором пояснении. Для того чтобы вполне уразуметь это выражение, нужно отважиться на глубокий душевный акт отчаянья и пережить его, так как выражение это является, в сущности, поясняющим руководством к отчаянью. Стоит тебе немного вникнуть в это выражение, предлагающее человеку выбор между всем миром и своей душой, и ты увидишь, что оно приводит тебя к тому же абстрактному определению слова «душа», к какому мы пришли уже относительно слова «я». Раз я могу обрести весь мир и все-таки повредить при этом душе своей, то выражение «весь мир» означает, собственно, все те конечные земные блага, которыми я могу обладать как непосредственная личность, но к которым душа моя остается, следовательно, индифферентной. Затем, раз я могу лишиться всего мира и все-таки не повредить душе своей, то это опять означает, что под словами «весь мир» следует разуметь конечные земные блага, которыми я могу обладать как непосредственная личность, но к приобретению которых душа моя остается индифферентной. Я могу лишиться своего имущества, чести в глазах других людей, силы ума и все-таки не повредить при этом своей душе, точно так же, как могу обрести все эт