Или — или — страница 54 из 71

якого трагического пафоса — я ведь не мученик, который может гордиться своими страданиями, а смиренный грешник, чувствующий свою вину перед Богом; у меня одно выражение для моей скорби — раскаяние, одна надежда — прощение Божие.

Ты, может быть, думаешь, что я таким образом отрицаю значение скорби и бегу от нее? Ничуть! Я затаил ее в глубине души и потому никогда не забываю о ней. Вообще лишь недостаток веры в силу и значение духа заставляет человека сомневаться в его духовном обладании тем, что у него непостоянно на глазах; следовало бы, напротив, напомнить, что как в обыденной жизни, желая спрятать что-нибудь возможно лучше, прячешь это в такое место, куда вообще меньше всего заглядываешь, так и в духовной. Моя скорбь глубоко схоронена в моей душе, и я знаю, что она останется неотъемлемой принадлежностью моего существа, уверен в этом куда больше, чем тот, кто из боязни утратить ее ежедневно выкладывает ее напоказ всем.

В моей жизни не было таких потрясений, которые бы могли ввести меня в искушение пожелать разрушить, низвергнуть в хаос весь мир, — но даже и моя обыкновенная, будничная жизнь успела дать мне почувствовать, как полезно придавать скорби этическую подкладку, т. е. не уничтожить в ней все эстетическое, а лишь подчинить его этическому. Пока скорбь тиха и покорна, она вообще не пугает меня; но если она становится горячей и страстной, склонной к софизмам и способной вызвать в моей душе уныние, тогда я восстаю против нее; я не потерплю никакого посягательства на то, что получил как дар, из рук самого Бога! Мое восстание против скорби выражается, однако, не тем, что я гоню ее прочь или стараюсь забыть ее, но тем, что раскаиваюсь. Я раскаиваюсь даже в том случае, если и не был лично виноват, если даже ничем не заслужил этой скорби, раскаиваюсь в том, что я позволил ей овладеть мною, а не вручил ее в ту же минуту Всевышнему.


Вернемся к выбору. Первое, к чему приводит человека выбор, — полнейшее обособление его от мира. Выбирая себя самого, я выделяю мое «я» из моих отношений к миру, пока, наконец, не приду, благодаря тому же выделению, к сознанию своей тождественности с миром. Сделав свободный выбор самого себя, человек является ео ipso действующим лицом; его деяния, однако, не имеют вначале никакого отношения к окружающему его миру, так как человек уничтожил это отношение своим выбором и существует теперь только сам по себе и для себя. И вот теперь-то, наконец, мы и доходим до этического воззрения на жизнь. Во времена Древней Греции оно нашло свое выражение в стремлении индивидуума к нравственному совершенству; человек, подобно позднейшим христианским отшельникам, удалялся из мира, отказывался от мирской внешней деятельности и отдавался внутренней духовной. Только в этой последней деятельности он видел свою жизненную задачу и только в ней находил самоудовлетворение: в его намерения ведь не входило усовершенствовать себя и подготовиться к служению миру, напротив, он навсегда отказывался от мира и стремился к нравственному совершенству только ради себя самого. В сущности, такой человек вовсе не бежал от мира, не удалялся в пустыню, а оставался в миру, потому что соприкосновение с последним было ему необходимо в целях самовоспитания; тем не менее мирская жизнь не имела для него никакого значения — он точно заклял ее и этим заклятием лишил ее всякой возможности оказывать на него какое-либо влияние. Подобный человек стремился, следовательно, не к такому нравственному совершенству, благодаря которому он мог бы стать полезным гражданином мира, воспитывал в себе не гражданские добродетели (в сущности, истинные добродетели язычества соответствуют религиозным добродетелям христианства), но личные, стремился к совершенству ради самого совершенства. В наше время подобное псевдоэтическое воззрение найдет, конечно, весьма немного представителей, — религия слишком вошла в жизнь, чтобы человек мог остановиться на таком абстрактном отношении к добродетели. Ошибка или несовершенство подобного воззрения заключается в том, что придерживающийся его человек выбирает себя лишь в абстрактном смысле, вследствие чего становится абстрактным и то совершенство, к которому он стремится. Вот почему я ставлю, наряду с требованием выбора, требование раскаяния — последнее ставит человека в самую близкую, тесную связь с окружающим его миром.

В христианском мире зачастую можно было встретить — да и теперь еще встречаешь — представителей мировоззрения, аналогичного только что упомянутому древнегреческому, но являющегося, благодаря примеси мистического и религиозного начал, более возвышенным и совершенным. Какой бы высокой степени личного нравственного совершенства ни достигал древнегреческий индивидуум, его жизнь все-таки не приобретала более бесконечного и совершенного значения, нежели и тот мир, искушения и соблазны которого она победила; конечным блаженством такого индивидуума было одинокое самоудовлетворение, столь же суетное, как и все другое, от чего он отказался. Жизнь религиозного мистика имеет более глубокое значение. Он выбирает себя самого в абсолютном смысле, хотя и редко употребляет данное выражение, а, напротив, говорит, что выбирает Бога, но это, как уже сказано выше, не изменяет сути дела: не выбрав себя самого в абсолютном смысле, человек не может стать в свободные отношения к Богу, а свобода именно и является отличительной чертой христианства. Сделав абсолютный и свободный выбор, т. е. выбрав себя самого, мистик является ео ipso действующим лицом, но его деяния принадлежат не внешнему, а его внутреннему, душевному миру. Благодаря своему выбору мистик выделяет свое «я» из внешнего мира, последний как бы перестает существовать для него, и его усталая душа выбирает Бога. Не следует истолковывать выражение «усталая душа» в дурном смысле, унижающем мистика и придающем сомнительное значение его выбору Бога, — как будто он выбирает Его лишь тогда, когда его душа утомится и пресытится мирской жизнью. Выражение это означает, напротив, раскаяние мистика в том, что он не обратился к Богу раньше. <…>

Итак, совершив свой выбор, мистик является ео ipso действующим лицом, но его действия принадлежат его внутреннему душевному миру, и насколько он в этом отношении явится действующим, настолько и его жизнь будет иметь движение, развитие, историю. Развитие ее может, однако, быть настолько метафизическим или эстетическим, что становится сомнительным, насколько его можно назвать историей, — под историей человеческой жизни подразумевается лишь свободное развитие ее. Затем движение его жизни может быть настолько отрывочным, что его трудно назвать и развитием. Если это движение состоит в том, что известный момент повторяется вновь и вновь, то, конечно, нельзя отрицать существования самого движения, можно даже открыть управляющий им закон, но развития здесь все-таки никакого не будет. Временное повторение, не имеющее никакой внутренней связи, и не имеет в этом смысле ни малейшего значения. Такою, однако, именно и является жизнь мистика. Страшно читать жалобы мистика в минуты душевного изнеможения. Эти минуты сменяются минутами просветления — и в таких переменах проходит вся его жизнь; в ней есть, таким образом, движение, но нет развития, так как в ней нет и внутренней связи, за исключением разве того неопределенно-тоскливого чувства, с которым мистик глядит и на прошлое, и на будущее; но это-то чувство уже само по себе и выражает недостаток в жизни мистика настоящей внутренней связи. Развитие личности мистика до такой степени заключено в границах метафизики и эстетики, что его нельзя назвать историей, или если и можно, то лишь в том же смысле, в каком говорят об истории растений. Мистик умирает для всего мира и весь отдается одной любви к Богу, так что развитие его жизни заключается в развитии этой любви. Как между влюбленными замечается иногда известное сходство даже в наружности, форме и выражении лица, так и душа мистика, погруженного в любовное созерцание Божества, все более и более возвращает себе в обновленном и просветленном виде утраченные ею образ и подобие Бога. Внутренние деяния мистика сводятся не к приобретению личных добродетелей, но к развитию религиозных или созерцательных. Сказать, что его жизнь состоит в последнем, однако, нельзя — это было б слишком этическим определением жизни мистика, являющейся, в сущности, одной молитвой. Молитва входит и в жизнь этика — я не отрицаю этого, — но молитва этика всегда до известной степени субъективна, содержательна и рассудительна, тогда как для мистика молитва получает тем большее значение, чем больше в ней восторженной бессознательности и пламенной любви к Божеству. Молитва служит для него единственным средством выражения его любви, единственным языком, на котором он может говорить с Божеством. Как влюбленные нетерпеливо ждут минуты задушевной беседы, когда они могут высказать друг другу свою любовь, так и мистик тоскует и ждет не дождется минуты молитвенной беседы, соединяющей его с Богом, и, если наслаждение влюбленных их тихой беседой ничуть не уменьшается от того, что им нечего сказать друг другу, то тем менее наслаждение мистика. Напротив, он испытывает тем больше блаженства от своей молитвы, тем больше счастья от своей любви к Богу, чем менее в них содержания, чем бессознательнее он отдается им, чем сильнее уходит и исчезает в них всем своим существом.

На мой взгляд, в любви мистика и его отношении к Богу заметна, однако, некоторая навязчивость. Никто не станет отрицать того, что человек должен любить Бога всею душою, всеми помышлениями своими, или того, что такая любовь не только долг, но и высшее блаженство человека, тем не менее из этого не следует, что мистик имеет право пренебречь во имя этой любви к Богу условиями действительной жизни, в которые он поставлен самим же Богом. Пренебрегая ими, он пренебрегает и любовью Бога к себе или требует от Него иного выражения этой любви, чем то, которое угодно было проявить Ему. Сюда вполне применимы слова пророка Самуила: «Покорность лучше всякой жертвы». Навязчивость мистика может принять и еще более опасную форму в том случае, если он основывает свои отношения к Богу на уверенности быть благодаря той или другой случайности особым избранником и любимцем Божьим. Такой уверенностью мистик унижает и Бога и себя; себя — потому что вообще унизительно отличаться от других благодаря какому-либо случайному обстоятельству; Бога — потому что таким путем превращает Его в идола, а себя — в Его любимца.