дел некоторые шансы на выздоровление, приказал отвезти себя на вокзал.
Я ошибся временем, и мне предстояло целый час дожидаться. Я стал бродить по улицам, все еще думая о моем бедном больном, как вдруг ко мне подошел какой-то субъект.
Я не говорю по-немецки, а он не знал французского языка. Наконец я понял, что он предлагал мне мощи. Мысль о вещице на память для Жильберты пронизала мне сердце; я вспомнил ее фанатическую набожность. Вот мой подарок и найден! Я пошел за торговцем в магазин предметов церковного обихода и выбрал там «непольшой кусочек останков отиннадцати тысяч тефственниц».
Мнимые мощи были заключены в восхитительную коробочку под старинное серебро, которая окончательно и решила мой выбор. Я положил вещицу в карман и сел в поезд. Приехав домой, я захотел еще раз взглянуть на свою покупку. Достал ее… Коробочка оказалась открытой, и мощи потерялись! Я как следует обшарил карман, вывернул его, но крошечная косточка, с половину булавки, исчезла.
Как тебе известно, дорогой аббат, особенно пылкой верой я не отличаюсь; у тебя хватает великодушия и дружбы относиться к моей холодности терпимо и не настаивать – в ожидании будущего, как ты говоришь; но уже в мощи, продаваемые торговцами благочестия, я, безусловно, не верю, и ты разделяешь мои решительные сомнения на этот счет. Итак, потеря этого крошечного кусочка бараньей косточки меня нисколько не опечалила; я без труда раздобыл точно такой же и тщательно приклеил его внутри моего сокровища.
И я отправился к невесте.
Едва увидев меня, она бросилась ко мне навстречу, робея и смеясь:
– Что же вы мне привезли?
Я притворился, что забыл об этом, она не поверила. Я заставил ее просить, даже умолять, и когда увидел, что она умирает от любопытства, подал ей священный медальон. Она замерла в порыве радости.
– Мощи! О, мощи!
И страстно поцеловала коробочку. Мне стало стыдно за свой обман.
Но вдруг ею овладело беспокойство, тотчас же перешедшее в ужасную тревогу. Глядя мне прямо в глаза, она спросила:
– А вы уверены в том, что они настоящие?
– Совершенно уверен.
– Почему?
Я попался. Признаться, что косточка была куплена у уличного торговца, значило погубить себя. Что же сказать? Безумная мысль пронеслась у меня в мозгу, и я ответил, понизив голос, с таинственной интонацией:
– Я украл их для вас.
Она взглянула на меня огромными глазами, изумленными и полными восторга.
– О, вы украли их!.. Где же?
– В соборе, из раки с останками одиннадцати тысяч девственниц, – сказал я.
Сердце ее сильно билось; от счастья она была почти без чувств и пролепетала:
– О, вы сделали это… ради меня… Расскажите же… расскажите мне все!
Все было кончено, отступать я не мог. Я сочинил фантастическую историю с точными и захватывающими подробностями. Я дал сто франков сторожу, чтобы осмотреть собор одному; раку в это время ремонтировали; но я попал в тот самый час, когда рабочие и причт завтракали; приподняв какую-то створку, которую я затем тотчас же тщательно приладил на место, я успел выхватить оттуда (о, совсем крошечную!) косточку из множества других (я говорю «множества», думая о том, сколько же должно быть останков у одиннадцати тысяч скелетов девственниц). Затем я отправился к ювелиру и купил достойную оправу для мощей.
Я не отказал себе в удовольствии упомянуть ей мимоходом, что медальон обошелся мне в пятьсот франков.
Но она и не думала об этом; она слушала меня трепеща, в экстазе. Она прошептала: «Как я вас люблю!» – и упала в мои объятия.
Заметь: я совершил из-за нее кощунство – я украл; я осквернил церковь. Осквернил раку; осквернил и украл святые мощи. За это она обожала меня, находила меня нежным, идеальным, божественным. Такова женщина, дорогой аббат, такова вся женщина.
В течение двух месяцев я был самым восхитительным из всех женихов. Она устроила нечто вроде великолепной часовни, чтобы водворить там частицу котлетной косточки, побудившую меня, как она верила, пойти на такое дивное преступление во имя любви; и она ежедневно замирала в восторге перед ней утром и вечером.
Я просил ее хранить тайну, боясь, как я говорил, что меня могут арестовать, осудить, выдать Германии. Она сдержала слово.
Но вот в начале лета ее охватило безумное желание увидеть место моего подвига. Она так долго и так усердно упрашивала отца (не открывая ему тайной причины), что он повез ее в Кельн, скрыв от меня, по желанию дочери, эту поездку.
Мне нечего тебе говорить, что внутрь собора я и не заходил. Я не знаю, где находится гробница (если она только существует) одиннадцати тысяч девственниц. Увы! По-видимому, гробница эта неприступна.
Неделю спустя я получил от нее десять строк, возвращавших мне слово, и объяснительное письмо от отца, задним числом посвященного в тайну.
При виде раки она сразу поняла мой обман, мою ложь, но в то же время и мою истинную невиновность. Когда она спросила у хранителя мощей, не было ли тут когда-нибудь кражи, тот расхохотался, доказывая всю неосуществимость подобного покушения.
И вот с той минуты, когда оказалось, что я не совершил взлома в священном месте, не погрузил богохульственной руки в чтимые останки, я более не был достоин моей белокурой и утонченной невесты.
Мне отказали от дома. Тщетно я просил, молил; ничто не могло растрогать набожную красавицу.
С горя я заболел.
На прошлой неделе ее кузина, которая одновременно приходится кузиной и тебе, госпожа д’Арвиль, попросила меня зайти к ней.
Я могу быть прощен на следующих условиях. Я должен привезти мощи какой-нибудь девственницы или мученицы, но настоящие, доподлинные, засвидетельствованные нашим святейшим отцом папой.
Я готов сойти с ума от затруднений и беспокойства.
В Рим я поеду, если нужно. Но не могу же я явиться к папе и рассказать ему о своем дурацком приключении. Да я и сомневаюсь, чтобы подлинные мощи доверялись частным лицам.
Не можешь ли ты дать мне рекомендацию к кому-либо из кардиналов или хотя бы к кому-нибудь из французских прелатов, владеющих останками какой-либо святой? И нет ли у тебя самого в твоих коллекциях требуемого драгоценного предмета?
Спаси меня, дорогой аббат, и я обещаю тебе обратиться десятью годами раньше!
Госпожа д’Арвиль горячо принимает все это к сердцу, и она сказала мне:
– Бедной Жильберте никогда не выйти замуж.
Мой старый товарищ, неужели ты допустишь, чтобы твоя кузина умерла жертвой глупой проделки? Умоляю тебя, помешай ей стать одиннадцать тысяч первой девственницей.
Прости меня, я недостойный человек; но я обнимаю и люблю тебя от всего сердца.
Твой старый друг
Анри Фонталъ.
Мушка
Он сказал нам:
– Много я видел забавных вещей и забавных девчонок в те далекие дни, когда мы занимались греблей! Сколько раз мне хотелось написать книжечку под заглавием На Сене, рассказать об этой жизни, исполненной силы и беззаботности, веселья и бедности, неистощимой и шумной праздничности, – о жизни, которой я жил с двадцати до тридцати лет.
Я служил, у меня не было ни гроша; теперь я человек с положением и могу выбросить на любой свой минутный каприз крупную сумму. В сердце моем было много скромных и неисполнимых желаний, и они скрашивали мое существование всевозможными фантастическими надеждами. Теперь я, право, не знаю, какая выдумка могла бы поднять меня с кресла, где я дремлю. Как просто, хорошо и трудно было жить так, между конторой в Париже и рекой в Аржантейе! Целых десять лет моей великой, единственной, всепоглощающей страстью была Сена. О, прекрасная, спокойная, изменчивая и зловонная река, богатая миражами и нечистотами! Мне кажется, я любил ее так сильно потому, что она как бы давала смысл моей жизни. О, прогулки вдоль цветущих берегов, о, мои друзья-лягушки, мечтавшие в прохладе, лежа брюхом на листке кувшинки, о, кокетливые и хрупкие водяные лилии среди высоких тонких трав, внезапно открывавших мне за ивой как бы страничку японского альбома, когда зимородок бежал передо мною, словно голубой огонек! Как я любил все это, любил стихийно, я впитывал в себя окружающее, и чувство глубокой безотчетной радости волной разливалось по моему телу!
Как другие хранят воспоминания о ночах любви, так я храню воспоминания о восходах солнца среди утренних туманов, этих легких блуждающих дымках, мертвенно бледных перед зарею, а при первом луче, скользнувшем на луг, начинающих восхитительно розоветь; я храню воспоминания и о луне, серебрящей трепетную текучую воду таким блеском, от которого расцветали все мечты.
И все это – символ вечной иллюзии – рождалось для меня на поверхности гниющей воды, которая несла к морю все отбросы Парижа.
А как весело жилось с приятелями! Нас было пятеро – целая банда теперь солидных людей. Так как все мы были бедны, то обосновались в одной убогой аржантейской харчевне и образовали там своеобразную колонию, занимавшую всего одну комнату, в которой я и провел, бесспорно, самые безумные вечера моей жизни. Мы не заботились ни о чем, кроме развлечений и гребли, так как для всех нас, кроме одного, весло было предметом культа. Помню все те удивительные похождения, невероятные проделки, на какие пускалась наша пятерка шалопаев и каким никто бы теперь не поверил. Нынче уж так не живут, даже на Сене: в современных душах умерла буйная фантазия, от которой у нас захватывало дух.
Все пятеро мы владели одной-единственной лодкой, приобретенной с большим трудом, и мы смеялись в ней так, как больше уж нам не смеяться. Это был большой ялик, тяжеловатый, но прочный, вместительный и удобный. Я не стану описывать вам моих товарищей. Среди них был один маленький, с хитрецой, по прозвищу «Синячок»; был длинный, дикого вида, сероглазый и черноволосый, по прозвищу «Томагавк»; был умный лентяй «Ток», единственный, кто никогда не прикасался к веслам под предлогом, что он непременно перевернет лодку; был худой, элегантный, выхоленный молодой человек, прозванный «Одноглазым» в честь популярного тогда романа Кладеля