Иллюстрированные сочинения — страница 102 из 175

[47], а также и потому, что он носил монокль; был наконец я – меня окрестили Жозефом Прюнье. Мы жили в полном согласии и жалели только об одном: что нет у нас девушки-рулевого. Женщина в лодке необходима. Необходима потому, что она заставляет бодрствовать ум и сердце, она оживляет, веселит, развлекает, придает поездке пикантность и наконец украшает лодку своим зонтиком, красным пятном, скользящим по зеленым берегам. Но для нашей единственной в своем роде пятерки не годилась в рулевые девушка обыкновенная. Нам требовалось нечто неожиданное, забавное, готовое на все, – словом, такое, чего почти нельзя было найти. Многих мы перепробовали без успеха: это были не рулевые, а девушки за рулем, глупые любительницы, всегда предпочитавшие пьянящее винцо воде, которая, струясь, несет лодки. С такой мы проводили только один воскресный день и с отвращением давали ей отставку.

Но вот однажды, в субботу вечером, Одноглазый привел к нам маленькое существо, тоненькое, живое, подвижное, шутливое и страшно хитрое той хитростью, которая заменяет ум сорванцам мужского и женского пола, выросшим на парижских улицах. Она была некрасива, но мила – какой-то намек на женщину, в котором было всего понемногу, один из тех силуэтов, что набрасывают рисовальщики тремя штрихами карандаша на скатерти в кафе, после обеда, между рюмкой коньяка и папиросой. Иногда такие существа производит и природа.

В первый же вечер она удивила нас и позабавила, но мы так и не могли составить о ней никакого мнения – уж очень много в ней было неожиданного. Попав в эту компанию мужчин, готовых на любые глупости, она очень быстро овладела положением и покорила нас на следующий же день.

Это была отчаянная девушка, родившаяся с рюмкой абсента в желудке, – ее мать, должно быть, выпила во время родов – и в дальнейшем ей так и не удалось протрезвиться, потому что кормилица ее, как она говорила, постоянно подкреплялась тафьей. Бутылки, выстроенные шеренгой на стойке кабачка, она иначе не называла, как «своим святым семейством».

Не знаю, кто из нас окрестил ее «Мушкой», не знаю, почему ей было дано это имя, но оно отлично подошло и осталось за ней. И каждую неделю наш ялик, названный Листок наизнанку, катал по Сене от Аньера до Мэзон-Лаффита пятерых веселых и крепких ребят под управлением живой и взбалмошной особы с цветным бумажным зонтиком; она обращалась с нами, как с рабами, обязанными катать ее по воде, а мы очень ее любили.

Мы очень ее любили – во-первых, по множеству разных причин, а во-вторых, по одной-единственной: она была на корме нашей лодки чем-то вроде маленькой говорливой мельницы и без умолку трещала на ветру, пробегавшем по воде. Она, не переставая, стрекотала, производя легкий неумолчный шум, характерный для этих крылатых механизмов, которые вертятся под дуновением ветерка; ни о чем не помышляя, она изрекала самые неожиданные, самые причудливые, самые удивительные вещи. Ум ее, казалось, состоял из каких-то разрозненных частей и напоминал пестрый платок из множества всякого рода разноцветных лоскутков, не сшитых, а лишь кое-как сметанных; в нем сочетались и фантазия волшебной сказки, и галльская живость, и бесстыдство, и бессовестность, и неожиданность, и комизм, а ветра в голове у нее было больше и впечатления сменялись быстрее, чем при полете на воздушном шаре.

Ей задавали разные вопросы, чтобы вызывать неведомо откуда бравшиеся у нее ответы. Чаще всего ее донимали вопросом:

– Почему тебя зовут Мушкой?

Она находила такие невероятные объяснения, что мы бросали весла от хохота.

Она нравилась нам и как женщина; однажды Ток, который никогда не греб и целый день сидел рядом с нею на скамье у руля, ответил на обычный вопрос «Почему тебя зовут Мушкой?»:

– Потому что она шпанская мушка.

Да, жужжащая, жгущая шпанская мушка; не классическая ядовитая шпанская муха, блестящая, с окрашенной спинкой, а маленькая мушка с рыжими крылышками, начинавшая странно волновать весь экипаж Листка наизнанку.

А сколько было нелепых шуток по поводу этого листка, на котором уселась Мушка!

Со времени появления ее в нашей лодке Одноглазый занял среди нас высшее, первенствующее положение, роль солидного женатого человека, среди четырех холостяков. Иногда он выводил нас из себя, злоупотребляя этой привилегией: он целовал Мушку при нас, сажал ее после обеда к себе на колени и позволял себе много других обидных и раздражающих вольностей.

В спальне они были отделены от нас занавеской.

Но вскоре я заметил, что, по-видимому, и я и мои товарищи-холостяки стали размышлять на одну и ту же тему: «Почему, на основании какого исключительного закона и по какому неприемлемому принципу Мушка, как будто не ведавшая никаких предрассудков, будет верна своему любовнику, когда даже женщины из лучшего общества не бывают верны своим мужьям?»

Размышления наши были правильны. Скоро мы в этом убедились. Следовало только сделать это пораньше, чтобы не жалеть потом о потерянном времени. Мушка стала изменять Одноглазому со всем экипажем Листка наизнанку.

Изменяла она легко, без сопротивления, по первой же просьбе каждого из нас.

Боже мой, в какое негодование придут целомудренные господа! А почему? У какой модной куртизанки нет дюжины любовников? И кто из этих любовников так глуп, чтобы этого не знать? Разве не принято проводить вечер у знаменитой и дорогостоящей женщины, как проводят вечер в Опере, в Комеди Франсэз[48] или в Одеоне, с тех пор, как там дают полуклассиков? Люди объединяются по десять человек, чтобы содержать одну кокотку, еле успевающую распределять свое время, как объединяются по десять человек, чтобы купить скаковую лошадь, на которой ездит только жокей – подлинный образ избранника сердца.

С субботнего вечера до понедельника утром Мушку из деликатности предоставляли Одноглазому. Дни гребли оставались за ним. Мы обманывали его только на неделе, в Париже, вдали от Сены, что для таких любителей гребного спорта, как мы, почти что и не было обманом.

Положение было тем забавнее, что все четыре похитителя милостей Мушки прекрасно знали о таком разделе, говорили о нем между собой и даже с ней замаскированными намеками, которые очень ее смешили. Только Одноглазый, казалось, ничего не подозревал, и это особое положение порождало между ним и нами какую-то неловкость, словно отдаляло, изолировало его, воздвигало какую-то преграду, нарушавшую наше былое доверие, былую близость. В результате он попал в трудную и несколько смешную роль обманутого любовника, почти мужа.

Он был неглуп и обладал особым даром высмеивать людей исподтишка, так что мы иной раз с некоторым беспокойством спрашивали друг друга, не догадывается ли он.

Он позаботился вывести нас из неизвестности, и притом не слишком приятным для нас способом. Мы ехали завтракать в Буживаль и гребли изо всей мочи, когда Ток – у него был в этот день победоносный вид удовлетворенного мужчины, и он, сидя рядом с девушкой, прижимался к ней, на наш взгляд, слишком уж развязно – остановил гребцов выкриком «Стоп!»

Восемь весел повисли в воздухе.

Тогда он повернулся к соседке и спросил:

– Почему тебя зовут Мушкой?

Она не успела ответить, как Одноглазый, сидевший впереди, сухо произнес:

– Потому, что она садится на всякую дрянь.

Сначала наступило долгое, смущенное молчание, а потом нас начал разбирать смех. Даже Мушка оторопела.

Тогда Ток скомандовал:

– Вперед!

И лодка двинулась в путь.

Инцидент был исчерпан, отношения выяснены.

Это маленькое приключение ничего не изменило в наших привычках. Оно только восстановило сердечность между нами и Одноглазым. Он вновь стал почетным обладателем Мушки с субботнего вечера до понедельника утром, так как его превосходство над нами было твердо установлено удачным ответом, кстати сказать, заключившим эру вопросов насчет слова «Мушка». Мы же довольствовались второстепенной ролью благодарных и внимательных друзей, скромно пользуясь будничными днями и не заводя между собой никаких раздоров.

Месяца три все шло отлично. Но вдруг Мушка стала вести себя с нами как-то странно. Она перестала веселиться, как бывало раньше, стала нервничать, волноваться и даже раздражалась. Мы то и дело спрашивали ее:

– Что с тобой?

Она отвечала:

– Ничего. Оставьте меня в покое.

В один из субботних вечеров Одноглазый открыл нам, в чем дело. Мы только что уселись за стол в маленькой столовой, которая была раз навсегда отведена нам трактирщиком Барбишоном в его харчевне, и, покончив с супом, ждали жаркого, когда наш друг, казавшийся озабоченным, сначала взял Мушку за руку, а затем обратился к нам.

– Дорогие мои друзья, – сказал он, – я должен сделать вам серьезнейшее сообщение, которое, быть может, вызовет долгие споры. Впрочем, между блюдами у нас будет время поговорить. Наша бедная Мушка объявила мне катастрофическую новость и одновременно поручила поделиться ею с вами. Она беременна. Прибавлю лишь несколько слов: сейчас не время покидать ее, а разыскивать отца воспрещается[49]

Сначала все оцепенели, почувствовав, что случилось непоправимое несчастье. Мы только поглядывали друг на друга с желанием свалить вину на кого-нибудь одного. Но на кого? Да, на кого же? Никогда не чувствовал я с такой очевидностью, как в тот миг, коварства жестокой комедии, которую разыгрывает природа, никогда не дающая мужчине возможности знать наверняка, он ли отец своего ребенка.

Затем мало-помалу к нам снизошло, нас укрепило нечто вроде утешения, родившегося из смутного чувства солидарности.

Неразговорчивый Томагавк сформулировал это начавшееся прояснение следующими словами:

– Ну что ж, делать нечего, в единении сила!

Поваренок принес пескарей. На них не набросились, как всегда, потому что мы все-таки были смущены.

Одноглазый снова заговорил:

– Мушка имела деликатность признаться мне во всем. Друзья мои, все мы виноваты одинаково. Подадим друг другу руки и усыновим ребенка.