Мы обходим город, переплетение изумительных улиц, и, располагая еще часом дневного времени, отправляемся смотреть раскопки, производимые офицерами, в десяти минутах ходьбы от городских ворот, на месте некрополя древнего Хадрумета. Здесь были обнаружены обширные подземелья со следами стенной росписи, заключавшие в себе до двадцати гробниц. Этими изысканиями мы обязаны офицерам, которые в этих странах становятся завзятыми археологами и могли бы оказать науке неоценимые услуги, если бы ведомство изящных искусств не тормозило их деятельности всевозможными придирками.
В 1860 году в этом же некрополе обнаружили чрезвычайно любопытную мозаику, на которой был изображен Критский лабиринт[66] с Минотавром в центре, а у выхода – корабль, уносящий Тезея и Ариадну с ее нитью. Бей пожелал перенести это замечательное произведение искусства в свой музей, но при перевозке мозаика была окончательно разрушена. Мне любезно подарили фотографию с наброска, сделанного с нее г-ном Лармандом, чертежником инженерного ведомства. Таких фотографий существует всего четыре, и сняты они совсем недавно. Сомневаюсь, чтобы они были когда-либо воспроизведены.
Мы возвращаемся в Сус на закате, чтобы отправиться на обед к гражданскому контролеру Франции, широко осведомленному человеку, рассказы которого о нравах и обычаях этой страны чрезвычайно интересны.
Из его дома виден весь город, этот водопад квадратных крыш, выбеленных известью, по которым бегают черные коты и где порою встают, как призраки, существа, задрапированные в светлые или яркие ткани. Местами высокая пальма, просунув вершину между домами, простирает зеленый букет своих веток над их ровной белизной.
Позднее, когда взошла луна, все это превратилось в серебряную пену, текущую к морю, в чудесный сон поэта, ставший явью, в невероятное видение фантастического города, от которого к небу поднимается сияние.
Затем мы долго еще бродим по улицам. Нас соблазняет дверь мавританской кофейни. Мы входим. Там полно людей, сидящих на корточках или прямо на земле, или на досках, застланных циновками, вокруг араба-сказочника. Это жирный старик с хитрыми глазами, и говорит он с такой забавной мимикой, что ее одной достаточно, чтобы рассмешить. Он рассказывает шутливую историю про обманщика, выдававшего себя за марабута и разоблаченного имамом. Наивные слушатели в восторге и следят с напряженным вниманием за рассказом, прерываемым лишь взрывами хохота. Потом мы снова начинаем бродить по улицам, не решаясь пойти спать в эту сверкающую волшебную ночь.
Но вот на одной узкой улице я останавливаюсь перед красивым восточным домом, в открытую дверь которого виднеется широкая прямая лестница, вся в фаянсовых изразцах и освещенная сверху донизу невидимым светочем, как бы светоносным пеплом, световой пылью, падающими неизвестно откуда. Под этим невыразимым сиянием каждая эмалированная ступенька так и ждет кого-то, может быть, старого пузатого мусульманина, но мне кажется, что она призывает стопы любовника. Никогда я так ясно не угадывал, не видел, не понимал, не испытывал чувств ожидания, как перед этой открытой дверью и этой пустой лестницей, озаренной невидимым светильником. Снаружи на стене, освещенной луною, – один из тех больших закрытых балконов, которые называют бармаклы. Посередине, за богатым узором железного переплета мушараби[67], – два темных отверстия. Не там ли поджидает кого-то с трепещущим сердцем, прислушивается и ненавидит нас арабская Джульетта? Да, может быть. Но ее желания, чисто чувственные, не из тех, которые в наших странах взнеслись бы в такую ночь к самым звездам. В этой стране, теплой, полной неги и такой пленительной, что здесь, на острове Джерба, зародилась легенда о Лотофагах[68], воздух упоительнее, солнце горячее, дневной свет ярче, чем где бы то ни было, но сердца не умеют любить. Женщинам, прекрасным и пылким, неведомы наши нежные чувства. Их первобытные души остаются чужды сентиментальным волнениям, и поцелуи, как говорят, не порождают грез.
На реке
Прошлым летом я снял небольшую дачу на берегу Сены, в нескольких милях от Парижа, и каждый вечер отправлялся туда ночевать. Спустя несколько дней я познакомился со своим соседом, человеком лет тридцати – сорока, одним из любопытнейших людей, каких мне когда-либо приходилось встречать. Это был старый любитель гребного спорта, завзятый гребец, находившийся всегда у воды, всегда на воде, всегда в воде. Он, должно быть, родился в лодке да, наверное, в лодке и умрет во время своей последней поездки.
Однажды вечером, когда мы прогуливались по берегу Сены, я попросил его рассказать какой-нибудь случай из его речной жизни. Мой собеседник тотчас преобразился, стал оживлен, стал красноречив, почти как поэт. В сердце его жила великая, поглощающая, непреодолимая страсть к реке.
– Ах, – сказал он, – сколько воспоминаний связано у меня с этой текущей перед нами рекой! Вы, жители улиц, и понятия не имеете, что такое река. Но прислушайтесь к тому, как рыбак произносит это слово. Для него это нечто таинственное, глубокое, неведомое, страна марева и наваждений: здесь ночью видишь то, чего в действительности нет; здесь слышишь шумы, которых не понимаешь; здесь тебя неизвестно почему охватывает дрожь, как бывает, когда проходишь по кладбищу; впрочем, это и взаправду одно из самых мрачных кладбищ, только здесь нет могил.
Земля кажется рыбаку ограниченной, а река во мраке безлунной ночи – беспредельной. У матроса нет такого же чувства к морю. Правда, море нередко бывает злым и жестоким, но оно ревет и воет; великое море честно, а река молчалива и коварна. Она не шумит, она всегда течет беззвучно, и это вечное движение текущей воды для меня страшнее высоких валов океана.
Мечтатели утверждают, будто в недрах моря скрыты обширные голубые страны, где утопленники плавают среди больших рыб по таинственным лесам, в хрустальных гротах. А в реке нет ничего, кроме черных глубин, где трупы гниют в гуще ила. И все же река прекрасна, когда она сверкает в лучах восходящего солнца и тихо плещет в берегах, заросших шелестящим камышом.
Поэт сказал про океан:
О волны темные! Вы жуткие рассказы
Сложили, – страшные пугливым матерям.
Друг другу шепчете вы их в часы прилива.
Вот почему звучит ваш голос так тоскливо,
Когда стремитесь вы к земле по вечерам.[69]
Ну, а я думаю, что рассказы, которые шепчут друг другу тонкие камыши своими нежными голосами, должно быть, еще мрачнее, чем зловещие драмы, звучащие в рокоте морских волн.
Но вы просите, чтобы я поделился с вами моими воспоминаниями. Я расскажу вам одно странное приключение, которое было здесь со мной лет десять тому назад.
Я жил тогда, как и теперь, в доме тетки Лафон, а один из моих ближайших приятелей, Луи Берне, отказавшийся с тех пор от лодочного спорта с его радостями и свободой нравов, чтобы заседать в Государственном совете, поселился в деревне С…, в двух милях ниже по течению. Каждый день мы обедали вместе то у него, то у меня.
Однажды вечером я возвращался в одиночестве домой, изрядно усталый, и с трудом справлялся со своей большой лодкой, двенадцати футов длины, которой всегда пользовался по ночам; вон там, у заросшего камышами мыса, метров за двести от железнодорожного моста, я остановился передохнуть. Погода была дивная, луна разливала серебристый свет, река блестела, воздух был ласков и мягок. Тишина соблазнила меня; мне захотелось выкурить трубку. Недолго думая, я схватил якорь и бросил его в воду.
Лодка, поплывшая было по течению, натянула цепь до предела и остановилась, а я уселся на корме, расположившись поудобнее на своей овчине. Не слышно было ничего, ни малейшего звука; лишь иногда мой слух, казалось, улавливал слабый, почти неощутимый плеск воды о берег, и я видел заросли высоких камышей, которые принимали причудливые очертания и по временам словно колыхались.
Река была совершенно спокойна, но меня волновала необычайная тишина. Животные, лягушки и жабы, эти ночные певцы болот, молчали. Внезапно справа от меня, неподалеку, заквакала лягушка. Я вздрогнул, она замолкла; я ничего больше не слышал и, чтобы рассеяться, закурил трубку. Однако хоть я и завзятый курильщик, но на этот раз курить не мог; после второй затяжки меня затошнило, и я отложил трубку. Я начал что-то напевать, но звук моего голоса был мне тягостен; тогда я растянулся на дне лодки и стал глядеть на небо. Некоторое время я лежал спокойно, но скоро меня встревожило слабое покачивание лодки. Мне померещилось, что она проделывает гигантские повороты, наталкиваясь то на один, то на другой берег реки; затем стало казаться, будто какое-то существо или какая-то неведомая сила тянет ее потихоньку ко дну, приподымает и снова влечет книзу. Меня качало, как в бурю; кругом слышались какие-то шорохи; я вскочил. Вода сверкала, все было спокойно.
Ясно было, что у меня пошаливают нервы, и я решил ехать дальше. Я потянул цепь, лодка тронулась, затем я почувствовал какое-то сопротивление и потянул сильнее; якорь не поддавался; он зацепился за что-то на дне реки, и я не мог его поднять; все мои усилия вытащить его были тщетны. Тогда с помощью весел я повернул лодку и поставил ее выше по течению, чтобы переменить положение якоря. Но и это не помогло, он держался крепко; мною овладел гнев; я стал яростно трясти цепь. Никакого толку. Я сел в отчаянии, соображая, что же делать. Нечего было и думать разорвать цепь или отделить ее от лодки: она была толста и приклепана к деревянному брусу толще моей руки. Но так как погода по-прежнему была прекрасная, я понадеялся на встречу с рыбаком, который окажет помощь. Эта неудача помогла мне успокоиться; я уселся и мог наконец выкурить трубку. Со мной была бутылка рома, и после двух-трех стаканчиков положение стало казаться мне смешным. Было тепло, и в крайнем случае я мог без особого вреда провести ночь под открытым небом.