Иллюстрированные сочинения — страница 113 из 175

Вдруг что-то слегка стукнуло о борт. Я подскочил, покрывшись с головы до ног холодным потом. Вероятно, это был какой-нибудь кусок дерева, который принесло течение, но этого оказалось достаточно: меня снова охватило странное нервное возбуждение. Я ухватился за цепь и отчаянным усилием потянул ее. Якорь не поддавался. Я снова сел в полном изнеможении.

Между тем река мало-помалу покрылась белым и очень густым туманом. Он стлался по воде так низко, что я, поднявшись во весь рост, уже не мог разглядеть ни воды, ни своих ног, ни лодки; виднелись лишь верхушки камышей, а дальше – равнина, бледная от лунного света, с большими черными силуэтами, подымавшимися в небо: то были группы пирамидальных тополей. Я был словно закутан до пояса в ватное покрывало необыкновенной белизны, и в моем воображении возникали фантастические картины. Казалось, кто-то пытается влезть ко мне в лодку, которую я уже не различал, и что река, скрытая этим непроницаемым туманом, должно быть, полна странных существ, плавающих вокруг меня. Я испытывал ужасное, мучительное чувство; виски сжимало, как в тисках, сердце билось неистово; теряя голову, я решил было спастись вплавь, но при одной мысли об этом содрогнулся от ужаса. Мне представилось, как я, потеряв направление, плыву наугад в густом тумане, барахтаясь среди попавшихся на пути травы и камыша, задыхаясь от страха, не видя берега и не находя больше своей лодки; мне уже чудилось, как что-то тянет меня за ноги на самое дно этой черной реки.

И в самом деле, предстояло бы проплыть вверх по течению по крайней мере метров пятьсот, прежде чем нашлось бы место, свободное от травы и камыша, где бы я мог стать на ноги; поэтому девять шансов из десяти было за то, что я не сумею взять верное направление в тумане и утону, как бы хорошо ни умел плавать.

Я старался образумиться. Я чувствовал, что моя воля тверда и будет бороться со страхом, но во мне, помимо воли, было что-то другое, и это другое боялось. Я спрашивал себя, чего, собственно, мне бояться; мое храброе «я» издевалось над моим трусливым «я», и ни разу еще не приходилось мне ощутить с такой ясностью, как в эту ночь, противоположность двух заключенных в нас существ, из которых одно желает, а другое противится, и каждое поочередно одерживает верх.

Этот глупый, необъяснимый страх, возрастая, переходил в ужас. Я сидел неподвижно, с широко раскрытыми глазами, напрягая слух, и ждал. Чего? Я не знал, но, должно быть, чего-то страшного. Мне кажется, если бы какой-нибудь рыбе вздумалось выпрыгнуть из воды, как часто случается, этого было бы достаточно, чтобы я свалился замертво, потеряв сознание.

Громадным усилием воли я все же овладел собой, опять взял бутылку рома и сделал несколько больших глотков. Тут меня осенила счастливая мысль, и я принялся кричать изо всей силы, оборачиваясь на все четыре стороны. Охрипнув, я прислушался. Где-то очень далеко выла собака.

Я выпил еще, растянулся на дне лодки и так пролежал, может быть, час, а может быть, два, без сна, с открытыми глазами, окруженный кошмарными видениями. Я не решался подняться, хотя и страстно этого желал, – все откладывал с минуты на минуту. Я говорил себе: «Ну же, встань!» – и боялся пошевельнуться. Некоторое время спустя с огромными предосторожностями, словно жизнь моя зависела от малейшего произведенного мною шума, я приподнялся и выглянул за борт.

Меня поразило самое волшебное, самое удивительное зрелище, какое только можно увидеть. То была одна из тех фантасмагорий сказочного царства, одно из тех видений, о которых рассказывают путешественники, вернувшиеся из далеких стран, и чьим словам мы внимаем, не слишком доверяя им.

Туман, два часа тому назад стлавшийся по воде, мало-помалу отступил к берегам. Оставив реку совершенно свободной, он образовал на каждом берегу непрерывную гряду холмов шести-семи метров высотой, сиявшую в лунном свете величавым снежным блеском.

Не видно было ничего, кроме реки, переливавшейся огненными полосами среди двух этих белых гор, а в вышине над моей головою, на синевато-молочном небе плыла лучезарная луна, полная и большая.

Пробудились все водяные твари; лягушки бешено квакали, а время от времени справа или слева раздавалась та короткая, однообразная и печальная нота, которую возносят к звездам медные голоса жаб. Странное дело, мой страх прошел; меня окружал столь необычайный пейзаж, что я не удивился бы при виде самых сверхъестественных явлений.

Не знаю, сколько времени это продолжалось; в конце концов я задремал. Когда я снова открыл глаза, луна уже зашла и небо затянулось облаками. Вода зловеще плескалась, дул ветер, было холодно, стояла глубокая тьма.

Я выпил остатки рома и, дрожа от холода, прислушался к шороху камышей, к зловещему шуму реки. Я вглядывался в темноту, но не мог различить ни лодки, ни даже собственных рук, хотя подносил их к глазам.

Густота мрака понемногу стала редеть. Мне вдруг показалось, что рядом со мною скользнула какая-то тень; я крикнул, чей-то голос отозвался: то был рыбак. Я позвал его, он подъехал, и я рассказал ему о моих злоключениях. Он поставил свою лодку борт о борт с моею, и мы вместе принялись тянуть цепь. Якорь не тронулся с места. Наступал день, мрачный, серый, дождливый, холодный, один из тех дней, которые приносят вам огорчения и несчастья. Я увидал еще одну лодку; мы крикнули. Человек, сидевший в ней, присоединил свои усилия к нашим, и вот мало-помалу якорь стал поддаваться. Он подымался, но медленно-медленно, нагруженный большой тяжестью. Наконец мы увидали какую-то черную массу и втащили ее на борт моей лодки.

Это был труп старухи с большим камнем на шее.

Наши англичане

В вагоне на стеганом диване валялась небольшая переплетенная тетрадка. Я взял ее и развернул. Это был путевой дневник, забытый каким-то путешественником.

Выписываю три последние страницы.

1 февраля. Ментона, столица чахоточных, славится своими легочными туберкулами. В отличие от картофельных клубней[70], которые живут и произрастают в земле для того, чтобы питать и утучнять человека, этого рода растительность живет и произрастает в человеке для того, чтобы питать и утучнять землю.

Этим научным определением я обязан здешнему любезному и ученому врачу.

Ищу гостиницу. Мне рекомендуют Гранд Отель России, Англии, Германии и Нидерландов. Воздав дань уважения космополитической ловкости хозяина, водворяюсь в этом лазарете, который кажется пустым, до того он велик.

Затем я совершаю прогулку по городу, живописно и уютно расположенному у подножия внушительной горы (см. путеводители); встречаю людей, на вид больных, которых водят на прогулки другие люди, на вид скучающие. Здесь снова попадаются кашне (к сведению натуралистов, которых, может быть, обеспокоило бы их исчезновение).

Шесть часов. Возвращаюсь в гостиницу к обеду. Обед сервирован в большом зале, рассчитанном на триста гостей, в котором, однако, приютилось только двадцать два человека. Они входят один за другим. Вот прежде всего англичанин, высокий, бритый, худой, в длинном сюртуке в талию, с широкими, как юбка, фалдами; рукава плотно облегают тонкие руки этого господина, как чехол облегает зонтик. Это одеяние напоминает мундир отставных капитанов или инвалидов и сутану духовного лица; спереди на нем нашит ряд пуговиц, обтянутых черным сукном, как и их хозяин, и тесно посаженных друг подле друга, наподобие шеренги черных тараканов. Напротив выстроился ряд петель, словно в ожидании их, что наводит на игривые мысли.

Жилет замкнут по тому же методу. Обладатель этого одеяния, по-видимому, не принадлежит к числу весельчаков.

Он мне кланяется; я отвечаю таким же вежливым поклоном.

Явление второе. Три дамы, три англичанки, – мать и две дочери. У каждой на голове взбитый яичный белок, что меня несколько удивляет. Дочери так же стары, как мать. Мать так же стара, как дочери. Все три – тонкие, с плоским фасадом, высокие, медлительные и негибкие; зубы у них торчат наружу, чтобы внушать страх кушаньям и людям.

Приходят и другие завсегдатаи – все англичане. Только один из них толстый и красный, с белыми баками. У каждой женщины (а их четырнадцать) на голове взбитый белок. Я замечаю наконец, что это блюдо – головной убор, сделанный из белых кружев, а может быть, из легкого, как пена, тюля, хорошо не знаю. Он как будто не подсахарен. Впрочем, все эти дамы напоминают маринад, и хотя среди них имеется пять молодых девушек, не слишком некрасивых, но все они плоски, безнадежно плоски.

Я вспоминаю стихи Буйле:

Мой ангел, не грусти о худобе своей,

Пусть грудь твоя плоска – тем ближе буду к сердцу,

И, точно в клетке дрозд, смотря в сквозную дверцу,

Мечтает там амур среди твоих костей.

Два молодых человека, более молодых, чем первый англичанин, облечены, как и он, в сюртуки духовного покроя. Это светские священники с женами и детьми, называемые пасторами. На вид они более опрятны, более серьезны и менее любезны, чем наши кюре. Но я не променяю бочонок последних на тонну первых. У всякого свой вкус.

Как только все гости оказались в сборе, главный пастор произносит по-английски что-то вроде Benedicite[71], весьма длинную молитву, которую весь стол выслушивает с умиленным видом.

После того как, не спросясь меня, мою пищу посвятили таким образом богу Израиля и Альбиона, все принялись за суп.

В большом зале царит торжественное молчание – молчание, по-видимому, ненормальное. Я предполагаю, что мое присутствие неприятно этой колонии, в которую до сих пор не проникала ни одна паршивая овца.

Особенно женщины сохраняют чопорные и натянутые позы, словно боятся уронить в тарелку свои наколки из сбитых белков.

Наконец главный пастор обращается к своему соседу, пастору второго ранга, с несколькими словами. К несчастью, я немного владею английским языком и с изумлением слышу, что они, возобновив разговор, прерванный пере