порожняла, и так без конца.
Вскоре слабый румянец выступил у нее на щеках, и она стала хохотать.
Я уже боготворил ее, целовал и убеждался, что она не была ни глупа, ни вульгарна, ни груба, подобно уличным женщинам. Я пытался было узнать, как она живет, но она ответила:
– Милый мой, это уже тебя не касается!
Увы! Всего час спустя…
Наконец настало время ложиться в постель, и, пока я убирал со стола, стоявшего у камина, она быстро разделась и скользнула под одеяло.
Соседи за стеной шумели ужасно, смеясь и распевая, как полоумные, и я говорил себе: «Я сделал вполне правильно, отправившись на поиски за этой красоткой; все равно я не мог бы работать».
Глубокий вздох заставил меня обернуться. Я спросил:
– Что с тобою, моя кошечка?
Она не отвечала, но продолжала болезненно вздыхать, словно ужасно страдала.
Я продолжал:
– Или ты нездорова?
И вдруг она испустила крик, пронзительный крик.
Я бросился к ней со свечою в руке.
Лицо ее было искажено болью, она ломала руки, задыхалась, а из ее горла вырывались хриплые, глухие стоны, от которых замирало сердце.
Я спрашивал, растерявшись:
– Но что же с тобою? Скажи, что с тобою?
Не отвечая, она принялась выть.
Соседи сразу умолкли, прислушиваясь к тому, что происходило у меня.
Я повторял:
– Где у тебя болит? Скажи, где у тебя болит?
Она пролепетала:
– Ох, живот, живот!
Я вмиг откинул одеяло и увидел…
Друзья мои, она рожала!
Тут я потерял голову; я бросился к стене и, колотя в нее изо всех сил кулаками, заорал:
– Помогите, помогите!
Дверь отворилась, и в мою комнату вбежала целая толпа: мужчины во фраках, женщины в бальных платьях, пьерро, турки, мушкетеры. Это нашествие так ошеломило меня, что я не мог им объяснить, в чем дело.
Они же думали, что случилось какое-нибудь несчастье, быть может, преступление, и тоже ничего не понимали.
Наконец я выговорил:
– Дело в том… дело в том, что… эта… эта женщина… рожает…
Тогда все стали ее осматривать, высказывать свои мнения. Какой-то капуцин притязал на особенную опытность в этих делах и хотел помочь природе.
Они были пьяны в стельку. Я решил, что они убьют ее, и бросился в чем был на лестницу, за старым доктором, жившим на соседней улице.
Когда я вернулся с доктором, весь дом был на ногах; на лестнице зажгли газ, квартиранты со всех этажей наводняли мою квартиру; четверо грузчиков сидели за столом, допивая мое шампанское и доедая мои креветки.
При виде меня раздался громовой рев. Молочница поднесла мне на салфетке отвратительный комок сморщенного, съежившегося мяса, стонавший и мяукавший, как кошка, и объявила:
– Девочка!
Доктор осмотрел роженицу, признал ее положение опасным, так как роды произошли тотчас после ужина, и ушел, сказав, что немедленно пришлет ко мне сиделку и кормилицу.
Обе женщины прибыли через час и принесли сверток с медикаментами.
Я провел ночь в кресле и был слишком потрясен, чтобы раздумывать о последствиях.
Утром доктор вернулся. Он нашел больную в довольно плохом состоянии.
– Ваша супруга, сударь… – начал он.
Я прервал его:
– Это не моя супруга.
Он продолжал:
– Ну все равно, ваша любовница.
И он перечислил все заботы, которые были ей необходимы, – уход, лекарства.
Что было делать? Отправить эту несчастную в больницу? Я прослыл бы за негодяя во всем доме, во всем квартале.
Я оставил ее у себя. Шесть недель пролежала она в моей постели.
Ребенок? Я отослал его к крестьянам в Пуасси. Мне приходится ежемесячно платить за него пятьдесят франков. Заплатив раз, я принужден теперь платить за него до моей смерти.
А впоследствии он будет считать меня своим отцом.
В довершение всех несчастий, когда эта девушка выздоровела… она полюбила меня… безумно полюбила, негодяйка!
– Ну и что же?
– Ну она исхудала, как приблудная кошка, и я выкинул ее за дверь. Теперь этот скелет поджидает меня на улицах, прячется при моем появлении, а вечером, когда я выхожу, останавливает меня, чтобы поцеловать мне руку, и в конце концов бесит меня до неистовства.
Вот почему я никогда больше не буду справлять сочельник.
Нормандец
Полю Алексис[75].
Мы выехали из Руана и покатили рысью по Жюмьежской дороге. Легкая коляска неслась по лугам; затем лошадь пошла шагом, взбираясь на холм Кантелё.
Отсюда открывается один из великолепнейших видов в мире. Позади нас – Руан, город церквей с готическими колоколенками, похожими на точеные безделушки из слоновой кости; впереди – Сен-Севэр, фабричное предместье, которое возносит к небу сотни дымящих труб, как раз напротив сотен колоколенок старого города.
Здесь – шпиль собора, одного из высочайших памятников человечества; там – его соперница, паровая водокачка «Молния», столь же высокая и на один метр выше самой огромной из египетских пирамид.
Перед нами развертывалась покрытая рябью Сена, усеянная островками, окаймленная справа белыми скалами, заросшими на вершине лесом, а слева – необозримыми полями, замыкавшимися вдали, на горизонте, другим лесом.
Кое-где вдоль высокого берега широкой реки стояли на якоре большие суда. Три огромных парохода шли гуськом по направлению к Гавру; целая группа судов, состоящая из трехмачтовика, двух шхун и брига, поднималась к Руану, следуя на буксире за маленьким пароходом, изрыгавшим облака черного дыма.
Мой спутник, местный уроженец, почти не смотрел на этот захватывающий пейзаж, а только все улыбался, словно смеясь своим мыслям. Вдруг он промолвил:
– Ах, вы сейчас увидите кое-что забавное – часовню дядюшки Матье. Вот, друг мой, диковинка!..
Я взглянул на него с удивлением.
Он продолжал:
– На вас пахнет таким нормандским букетом, что вы долго его не забудете. Дядюшка Матье – самый типичный нормандец во всем этом крае, а его часовня – одно из чудес света, ни более, ни менее; но сначала я должен дать вам некоторые пояснения.
Дядюшка Матье, которого прозвали также «Дядей Выпивалой», – это унтер-офицер в отставке, вернувшийся на родину. Он изумительно соединяет в себе балагурство старого солдата с мелочной хитростью нормандца. Приехав в родные места, он, благодаря многочисленным связям и невероятной ловкости, сумел получить место сторожа при чудотворной часовне, при часовне, покровительствуемой святой девой и посещаемой преимущественно беременными девушками. Он окрестил чудотворную статую в часовне «богоматерью брюхатых» и говорит о ней с несколько насмешливой фамильярностью, отнюдь не исключающей уважения. Он сам сочинил и напечатал особую молитву к пресвятой деве. Эта молитва – шедевр бессознательной иронии и нормандского остроумия, в которой насмешка соединяется со страхом перед святостью, с суеверной боязнью тайных сил. Он не слишком верит в свою покровительницу, однако же из осторожности немного верит и из расчета бережет.
Вот начало этой поразительной молитвы: «Добрая владычица наша, дева Мария, покровительница девушек-матерей нашей страны и всей земли, спаси свою рабу, согрешившую по оплошности».
Молитва кончается так: «Не оставь меня своим заступничеством перед святым своим супругом и моли господа отца нашего, чтобы он даровал мне доброго мужа, подобного твоему».
Эта молитва, запрещенная местным духовенством, продается дядюшкой Матье из-под полы, и считается, что она помогает тем, кто благоговейно читает ее.
Вообще он говорит о пресвятой деве, как камердинер грозного государя о своем господине, который доверяет ему все свои маленькие интимные тайны. Он знает о нем множество занимательных историй и шепотом рассказывает их приятелям после выпивки.
Впрочем, вы увидите сами.
Доходы со святой девы казались ему далеко не достаточными, – он прибавил к главной своей заступнице еще и святых. Они у него имеются все или почти все. Ввиду того, что в часовне тесно, он поместил их в сарайчике, откуда выносит их, как только потребует верующий. Он сам вырезал эти невероятно смешные деревянные фигурки и выкрасил их ярко-зеленой краской в тот год, когда красили его дом. Вы знаете, что святые вообще исцеляют от болезней, но у каждого из них есть своя особая специальность; здесь никак нельзя ошибиться или смешать их друг с другом. Они завистливы и ревнивы, как плохие актеры.
Чтобы не оплошать, старушки советуются с дядюшкой Матье:
– От ушных болезней какой святой получше?
– Тут хорош святой Озим; недурен также и святой Памфил.
Но это еще не все.
У дядюшки Матье много свободного времени, поэтому он пьет, но пьет художественно, убежденно и так обстоятельно, что пьян каждый вечер. Он пьян, но сознает это, и сознает настолько ясно, что ежедневно точно отмечает степень опьянения. В этом и состоит его главное занятие; часовня занимает второстепенное место.
Он изобрел – слушайте хорошенько и обратите на это внимание, – он изобрел пьяномер.
Самого измерительного прибора не существует, но наблюдения дядюшки Матье так же точны, как наблюдения математика.
От него то и дело слышишь:
– С понедельника я ни разу не перешел за сорок пять градусов.
Или:
– Я был между пятьюдесятью двумя и пятьюдесятью восемью.
Или:
– Я, несомненно, дошел до шестьдесят шестого или даже до семидесятого.
Или:
– По глупости я считал себя в пятидесяти, как вдруг замечаю, что я в семидесяти пяти!
И он никогда не ошибается.
Он утверждает, что никогда не достигал полных ста градусов, но так как он сам признает, что наблюдения утрачивают точность при переходе за девяносто, его утверждениям и нельзя верить безусловно.
Когда дядюшка Матье говорит, что перешел за девяносто, будьте уверены, что он был вдребезги пьян.
В этих случаях жена его, Мели, – тоже своего рода редкость – приходит в безумную ярость. Она ожидает его возвращения у двери и встречает ревом: