– Наконец-то явился, негодяй, свинья, пьяница!
Тогда дядюшка Матье, уже не смеясь, вооружается против нее и говорит строго:
– Помолчи, Мели, теперь не время разговаривать. Подожди до завтра.
Если же она продолжает кричать, он подходит к ней, и голос его дрожит:
– Не ори, я в девяностом и уж больше не меряю; берегись, вздую!
Тогда Мели бьет отбой.
Если на следующий день ей вздумается вернуться к этому вопросу, он смеется ей в лицо и отвечает:
– Ну, ну, будет! Довольно поговорила, дело прошлое. Пока я не дохожу до ста градусов, не беда. Вот если перевалю за сто, бей меня, позволяю, честное слово!
Мы достигли вершины холма. Дорога углублялась в дивный Румарский лес.
Осень, чудная осень смешала свой пурпур и золото с последней зеленью, хранившей еще свою свежесть; словно капли расплавленного солнца излились с неба на лесную чащу.
Мы проехали Дюклер, и тут, вместо того чтобы продолжать путь на Жюмьеж, мой приятель свернул влево, на поперечную дорогу; мы въехали в лесок.
Вскоре с вершины высокого холма перед нами снова открылась великолепная долина Сены и извилистая река, вытянувшаяся внизу у наших ног.
Направо, прислонясь к хорошенькому домику с зелеными ставнями, увитому розами и жимолостью, стояло крохотное здание под шиферной крышей, увенчанное колоколенкой вышиной с зонтик.
Чей-то низкий голос воскликнул: «Вот и дорогие гости!» – и дядюшка Матье появился на пороге. То был человек лет шестидесяти, худой, с седой бородкой и длинными седыми усами.
Мой товарищ пожал ему руку, представил меня, и Матье ввел нас в прохладную кухню, служившую ему также столовой.
– У меня, сударь, нет богатых хором, – говорил он. – Я не люблю сидеть далеко от кушанья. Кастрюли, знаете ли, отличная компания.
И он обратился к моему другу:
– Почему вы приехали в четверг? Вы ведь знаете, что в этот день приходят за советом к моей заступнице. В этот день я не могу выходить после обеда.
И, подбежав к двери, он испустил такой ужасающий рев: «Мели-и, Ме-ли-и-и!» – что, вероятно, обернулись даже матросы на судах, плывших вверх и вниз по далекой реке, там, внизу, в глубине долины.
Мели не отвечала.
Тогда Матье лукаво подмигнул:
– Она недовольна мною, видите ли, потому что вчера я был в девяноста градусах.
Мой спутник расхохотался:
– В девяноста, Матье? Как это вы ухитрились?
Матье отвечал:
– Сейчас расскажу. В прошлом году я собрал всего двадцать мер абрикосов. Это немного, но для сидра вполне достаточно. Так вот я и сделал из них сидр и вчера слил его в бочку. Это нектар, прямо-таки нектар: сами убедитесь. У меня был в гостях Полит. Мы прошлись с ним по стаканчику, затем по другому, но жажда не унималась (ведь его и пить-то можно до следующего дня), да так, что чем дальше, тем я все больше чувствую холод в желудке. Говорю Политу: «А не выпить ли нам по стаканчику водки, чтобы согреться?» Он соглашается. Но от водки вас бросает в жар, так что пришлось вернуться к сидру. И вот, переходя от холода к жару, от жара к холоду, я вдруг замечаю, что достиг девяноста. Полит добрался уже почти до сотни.
Дверь отворилась. Показалась Мели и тотчас же, еще не поздоровавшись с нами, закричала:
– Ах вы, свиньи, вы оба были в ста градусах!
Тут Матье рассердился:
– Не говори вздора, Мели, не говори вздора, я никогда не бывал в ста градусах!
Нам подали вкусный завтрак у крыльца, в тени двух лип, близ самой часовни «богоматери брюхатых». Перед нами расстилался необъятный простор. Дядюшка Матье с неожиданной верой, сквозившей в его шутках, рассказывал нам про невероятные чудеса.
Мы выпили огромное количество восхитительного сидра, острого и сладкого, свежего и пьянящего, который дядюшка Матье предпочитал всем напиткам; сидя верхом на стульях, мы закурили трубки, как вдруг к нам подошли две женщины.
Они были старые, высохшие, сгорбленные. Поклонившись, они попросили дать им святого Бланка. Матье подмигнул нам и ответил:
– Сейчас вам его принесу.
И исчез в сарайчике.
Он пробыл там добрых пять минут, затем вернулся с перекосившимся лицом. Разводя руками, он проговорил:
– Не знаю, куда он девался, не могу его найти, а между тем уверен, что он у меня есть.
И, сложив руки в виде рупора, он заревел снова:
– Мели-и-и!
Из глубины двора жена отвечала:
– Чего тебе?
– Где святой Бланк? Я не нахожу его в сарае!
Тогда Мели дала следующее объяснение:
– Не им ли ты на прошлой неделе заткнул дыру в крольчатнике?
Матье вздрогнул:
– Провалиться мне! Так оно, вероятно, и есть!
И обратился к старушкам:
– Идите за мной.
Они двинулись в путь. Мы последовали за ними, давясь от еле сдерживаемого смеха.
В самом деле, святой Бланк, воткнутый в землю в виде колышка, замаранный грязью и нечистотами, подпирал собою кроличий домик.
Едва завидя его, старушки упали на колени, перекрестились и начали бормотать Oremus[76]. Но Матье бросился к ним:
– Погодите, вы стоите в навозе, я принесу вам охапку соломы.
Он принес солому и расстелил ее так, чтобы они могли стоять на коленях. Затем, взглянув на своего грязного святого и обеспокоившись, как бы это не подорвало его коммерцию, прибавил:
– Я вам его немножко помою.
Он принес ведро воды, щетку и с ожесточением начал мыть и тереть деревянного человечка, а тем временем старушки продолжали молиться.
Закончив мытье, он прибавил:
– Теперь чисто.
И увел нас выпить еще по стаканчику.
Поднося ко рту стакан, он остановился и в некотором смущении проговорил:
– Что поделаешь! Я снес святого Бланка к кроликам, думая, что от него уж не будет дохода. Два года не было на него спроса. Но на святых, как видите, мода никогда не проходит!
Он выпил и сказал:
– Ну, пройдемтесь еще по одному. С приятелями надо подходить, по крайней мере, до пятидесяти градусов, а мы еще только в тридцати восьми.
Нормандская шутка
А. де Жуэнвилю
Процессия двигалась по выбитой дороге, под сенью высоких деревьев, росших по откосам, на которых были разбросаны фермы. Впереди шли новобрачные, за ними родственники, далее гости, наконец местные бедняки; мальчишки носились вокруг процессии, как мухи, протискивались в ее ряды, влезали на деревья, чтобы лучше видеть.
Новобрачный, Жан Патю, красивый малый и самый богатый фермер в округе, был прежде всего завзятым охотником, он забывал всякое благоразумие ради удовлетворения этой страсти и тратил кучу денег на собак, сторожей, хорьков и ружья.
За новобрачной, Розали Руссель, настойчиво ухаживали все окрестные женихи, так как находили ее привлекательной и знали, что за нею хорошее приданое; она выбрала Патю, быть может потому, что он нравился ей больше других, а скорее всего – как и подобало рассудительной нормандке – потому, что у него было больше денег.
Когда они обогнули высокий забор мужниной фермы, раздалось сорок ружейных выстрелов, но стрелков не было видно: они спрятались в канавах. При этом грохоте мужчинами овладела бурная веселость, и они стали тяжело приплясывать в своих праздничных одеждах, а новобрачный, оставив жену, бросился к слуге, которого заметил за деревом, выхватил у него ружье и выстрелил сам, резвясь, как жеребенок.
Затем процессия возобновила свой путь, следуя мимо яблонь, уже отягощенных плодами, по нескошенной траве, среди телят, которые таращили огромные глаза, медленно поднимались и стояли, вытянув морды к проходившим.
Приближаясь к дому, где ждал обед, мужчины становились серьезнее. Одни из них, побогаче, нарядились в блестящие шелковые цилиндры, казавшиеся чем-то чужеземным в этом месте; на других были старые широкополые шляпы с длинным ворсом, словно сделанные из кротовых шкурок; самые бедные были в картузах.
У всех женщин были шали, наброшенные на спину, концы которых они церемонно поддерживали руками. Эти шали были пестрого, красного и огненного цвета, и их яркость, казалось, приводила в изумление черных кур на навозных кучах, уток в лужах и голубей на соломенных крышах.
Вся зелень деревни, зелень травы и деревьев, словно стремилась не уступать этому пламенеющему пурпуру, и оба цвета, соприкасаясь друг с другом, становились еще ослепительнее под лучами полуденного солнца.
Там, где кончался свод яблоневых ветвей, стояла, как бы в ожидании, большая ферма. Из раскрытых окон и дверей валил пар, густой запах съестного шел из всех отверстий обширного здания, от самих его стен.
Вереница приглашенных змеей вилась по двору. Передние, дойдя до крыльца, разрывали цепь, разбредались, между тем как в распахнутые настежь ворота продолжали входить все новые и новые. Канавы были теперь усеяны мальчишками и любопытными из бедняков; ружейные выстрелы не прекращались, раздаваясь со всех сторон сразу, оставляя в воздухе пороховой дым и запах, пьянящий, как абсент.
У входа женщины стряхивали пыль с платьев, развязывали длинные яркие ленты шляп, снимали шали, перекидывали их через руку и входили в дом, чтобы окончательно освободиться там от этих украшений.
Стол был накрыт в большой кухне, которая могла вместить человек сто.
За обед сели в два часа. В восемь часов вечера еще ели. Мужчины, в расстегнутых жилетах, без сюртуков, с покрасневшими лицами, поглощали яства, как бездонные бочки. Желтый, прозрачный, золотистый сидр весело искрился в больших стаканах наряду с кроваво-темным вином.
Между каждым блюдом, по нормандскому обычаю, делали передышку, пропуская стаканчик водки, вливавшей огонь в жилы и придурь в головы.
Время от времени кто-нибудь из гостей, наевшись до отвала, выходил под ближайшие деревья и, облегчившись, возвращался к столу с новым аппетитом.
Фермерши, багровые, еле дышавшие, в раздутых наподобие пузырей лифах, перетянутые корсетами, из стыдливости не решались выходить из-за стола, хотя их подпирало сверху и снизу. Но одна из них, которой стало совсем невмоготу, вышла, и за ней последовали все остальные. Они возвратились повеселев, готовые опять хохотать. И тут-то начались тяжеловесные шутки.