Через стол перелетали залпы сальностей – все по поводу брачной ночи. Весь арсенал крестьянского остроумия был пущен в ход. Лет сто одни и те же непристойности неизменно служат в подобных случаях и, несмотря на свою общеизвестность, по-прежнему возбуждают среди гостей взрывы хохота.
Один седовласый старик провозгласил: «Кому в Мезидон, пожалуйте в карету!» И последовали вопли веселья.
На конце стола четыре парня, соседи, готовили новобрачным шутки и, видимо, придумали что-то удачное, до того они топали ногами, перешептываясь.
Один из них, воспользовавшись минутой тишины, вдруг крикнул:
– Уж и потешатся сегодня ночью браконьеры, да еще при такой луне!.. Ведь ты, Жан, не этой луной любоваться будешь?
Новобрачный быстро обернулся:
– Пусть попробуют только сунуться!
Но тот расхохотался:
– Чего ж им не прийти, ты ведь, небось, ради них не бросишь своего дела!
Весь стол задрожал от смеха. Затрясся пол, зазвенели стаканы.
Новобрачный пришел в ярость при мысли, что его свадьбой могут воспользоваться, чтобы браконьерствовать на его земле.
– Говорю тебе: пусть только сунутся!
Тут хлынул целый ливень двусмысленных шуток, заставивших слегка покраснеть новобрачную, трепетавшую от ожидания.
Наконец, когда выпито было несколько бочонков водки, все пошли спать; молодые отправились в свою комнату, находившуюся, как все комнаты на фермах, в нижнем этаже, а так как в ней было немного жарко, они отворили окно и закрыли ставни. Маленькая безвкусная лампа, подарок отца молодой, горела на комоде; постель готова была принять новую чету, вовсе не стремившуюся обставлять свои первые объятия буржуазным церемониалом горожан.
Молодая женщина уже сняла головной убор и платье и, оставшись в нижней юбке, снимала башмаки, в то время как Жан докуривал сигару, искоса поглядывая на свою подругу.
Он следил за нею масленым взглядом, скорее похотливым, чем нежным, потому что не столько любил, сколько желал ее, и вдруг резким движением сбросил с себя одежду, словно собираясь приняться за работу.
Она развязала ботинки и теперь снимала чулки; обращаясь к нему на ты, как к другу детства, она сказала:
– Спрячься на минуту за занавеску, пока я не лягу в постель.
Он сделал было вид, что не хочет, затем пошел с лукавым видом и скрылся за занавеской, высунув, однако, голову. Она смеялась, хотела завязать ему глаза, и они играли так, любовно и весело, без притворной стыдливости и стеснения.
Чтобы кончить с этим, он уступил; тогда она мгновенно развязала последнюю юбку, которая, скользнув вдоль ее ног, упала плоским кругом на пол. Она оставила ее на полу и, перешагнув через нее, в развевающейся рубашке нырнула в постель; пружины взвизгнули под ее тяжестью.
Он тотчас же подошел, тоже уже разувшись, в одних брюках, и нагнулся к жене, ища ее губ, которые она прятала от него в подушку; но в этот миг вдали раздался выстрел, как ему показалось, в направлении леса Рапе.
Он выпрямился, встревоженный, с бьющимся сердцем, и, подбежав к окну, распахнул ставень.
Полная луна заливала двор желтым светом. Тени от яблонь лежали черными пятнами у подножия стволов, а вдали блестели поля спелых хлебов.
В ту минуту, как Жан высунулся из окна, вслушиваясь во все ночные звуки, две голые руки обвились вокруг его шеи, и жена, увлекая его в глубь комнаты, прошептала:
– Брось, что тебе до этого, пойдем.
Он обернулся, схватил ее, сжал в объятиях, ощущая ее тело сквозь тонкое полотно рубашки, и, подняв ее своими сильными руками, понес к их ложу.
В ту минуту, как он опустил ее на постель, осевшую под тяжестью, опять раздался выстрел, на этот раз ближе.
Тогда Жан закричал, весь дрожа от бурной злобы:
– Черт возьми! Они думают, что я не выйду из-за тебя?.. Погоди же, погоди!
Он обулся и снял со стены ружье, всегда висевшее на уровне его руки; испуганная жена цеплялась с мольбой за его колени, но он живо высвободился, подбежал к окну и выпрыгнул во двор.
Она ждала час, другой, до рассвета. Муж не возвращался. Тогда, потеряв голову, она созвала людей, рассказала им, как рассердился Жан и как погнался за браконьерами.
Тотчас же слуги, возчики, парни – все отправились на поиски хозяина.
Его нашли в двух лье от фермы, связанного с головы до ног, полумертвого от ярости, со сломанным ружьем, в вывороченных наизнанку брюках, с тремя мертвыми зайцами вокруг шеи и с запиской на груди: «Кто уходит на охоту, теряет свое место».
Впоследствии, рассказывая о своей брачной ночи, он прибавлял:
– Да, уж что говорить, славная это была шутка! Они, негодные, словили меня в силки, как кролика, и накинули мне на голову мешок. Но берегись, если я когда-нибудь до них доберусь!
Оливковая роща
I
Когда в порту, маленьком провансальском порту Гаранду, лежащем в глубине залива Писка, между Марселем и Тулоном, завидели лодку аббата Вильбуа, возвращавшегося с рыбной ловли, люди спустились к самому морю, чтобы помочь вытащить посудину на берег.
Аббат сидел в ней один и, несмотря на свои пятьдесят восемь лет, греб с редкой энергией, как настоящий моряк. Рукава на его мускулистых руках были засучены, полы слегка расстегнутой на груди сутаны приподняты и зажаты между коленями, треугольная шляпа лежала сбоку на скамье, а на голове был пробковый шлем, обтянутый белым полотном. В таком виде аббат напоминал мускулистого колоритного священника тропических стран, больше приспособленного к приключениям, чем к служению мессы.
Время от времени он оглядывался назад, проверяя место причала, а затем снова принимался грести, ритмично, методически и сильно, лишний раз показывая этим южным морячишкам, как работают веслами на севере.
Лодка с разгона врезалась в песок и заскользила по нему, словно собираясь пересечь весь пляж, потом резко остановилась, и пять человек, наблюдавшие приезд своего кюре, подошли поближе, приветливые, довольные, с явной симпатией к священнику.
– Ну, как, – с резким провансальским акцентом сказал один из них, – хороший улов, господин кюре?
Аббат Вильбуа положил весла по бортам, снял пробковый шлем, надел треугольную шляпу, спустил рукава, застегнул сутану и, приняв обычный вид и осанку деревенского священнослужителя, с гордостью ответил:
– Да, да, очень хороший. Три зубатки, две мурены, несколько радужников.
Пятеро рыбаков подошли к лодке и, нагнувшись над бортом, с видом знатоков осмотрели добычу: жирных зубаток, плоскоголовых мурен – отвратительных морских змей – и фиолетовых радужников, покрытых зигзагами золотистых полосок цвета апельсинной корки.
Один из рыбаков сказал:
– Я снесу все это к вам домой, господин кюре.
– Спасибо, любезный.
Пожав рыбакам руки, священник отправился в путь в сопровождении одного из них, а остальные занялись его лодкой.
Он шел медленными крупными шагами, и весь вид его говорил о достоинстве и силе. Еще разгоряченный от напряженной гребли, он временами, проходя под легкой тенью оливковых деревьев, снимал шляпу, подставляя вечернему воздуху, все еще теплому, хотя с моря и тянуло свежим ветерком, свой квадратный лоб, обрамленный прямыми седыми, коротко остриженными волосами, – скорее лоб офицера, чем лоб священника. На пригорке, посреди широко и ровно спускавшейся к морю долины, показалась деревня.
Был июльский вечер. Ослепительное солнце, почти уже касавшееся зубчатого гребня отдаленных холмов, отбрасывало на белую дорогу, погребенную под саваном пыли, бесконечную косую тень священника; его гигантская треуголка скользила по соседнему полю большим темным пятном, и пятно это, словно забавляясь, быстро карабкалось по стволам всех встречных оливковых деревьев и тотчас же, снова соскочив наземь, ползло между деревьями.
Облако тонкой пыли, этой мельчайшей муки, устилающей летом провансальские дороги, поднималось из-под ног аббата Вильбуа и, дымясь вокруг его сутаны, окутывало, покрывало ее снизу все более заметным серым слоем. Аббат, теперь уже остынув, засунул руки в карманы и шел медленной, мощной походкой горца, преодолевающего подъем. Его спокойные глаза смотрели на деревню, на ту деревню, где он священствовал уже двадцать лет, которую он сам выбрал и получил в порядке большого одолжения и где рассчитывал умереть. Церковь, его церковь, венчала широкий конус теснившихся вокруг нее домов двумя побуревшими каменными башенками; их неровные четырехугольные силуэты подымались над этой прекрасной южной долиной, напоминая скорее укрепления древнего замка, чем колокольни храма.
Аббат был доволен, что поймал трех зубаток, двух мурен и несколько радужников.
Это будет еще одна маленькая победа в глазах прихожан, уважавших его главным образом, пожалуй, за то, что, несмотря на возраст, у него была лучшая мускулатура во всей округе. Это мелкое, но невинное тщеславие доставляло ему величайшее удовольствие. Он стрелял из пистолета, срезая пулей цветочные стебли, часто фехтовал со своим соседом, табачным торговцем, бывшим полковым учителем фехтования, и плавал лучше всех на побережье.
Когда-то он был светским человеком, очень известным и очень элегантным бароном де Вильбуа. Духовный сан он принял в тридцать два года, пережив тяжелую любовную драму.
Происходя из старинного пикардийского рода, роялистского и преданного католицизму, на протяжении нескольких столетий отдававшего своих сыновей на службу в армию, суд и церковь, он сначала собирался, по совету матери, принять духовный сан, но позже послушался отца и решил просто поехать в Париж изучать право, чтобы впоследствии занять солидную должность в суде.
В то время, когда он кончал курс, отец его, охотясь в болотистых местах, схватил воспаление легких и умер, а вскоре умерла и сломленная горем мать. И вот, неожиданно унаследовав большое состояние, он отказался от какой-либо карьеры и удовольствовался обычной жизнью богатого человека.
Красивый малый, достаточно умный, несмотря на то, что ум его был ограничен верованиями, традициями и принципами, унаследованными вместе с мускулатурой от пикардийских дворянчиков, он нравился людям, имел успех в светских кругах и пользовался жизнью, как полагается богатому и серьезному молодому человеку строгих правил.