Иллюстрированные сочинения — страница 163 из 175

В один прекрасный день я увидел, что она пресытилась мною. Я заметил это по ее глазам при пробуждении. Склонившись над нею, я каждое утро с нетерпением ждал ее первого взгляда. Я ожидал его, полный злобы, ненависти, презрения к этому спящему зверю, невольником которого я был. Но когда показывалась бледная лазурь ее зрачков, льющаяся, как вода, еще томная, еще усталая, еще измученная от недавних ласк, во мне мгновенно вспыхивало пламя, безудержно обостряя мой пыл. В этот же день, когда она раскрыла глаза, из-под ресниц на меня глянул угрюмый и безразличный взгляд, и в нем больше не было желания.

О, я увидел, почувствовал, узнал, тотчас же понял этот взгляд! Все было кончено, кончено навсегда. И доказательства этого попадались мне каждый час, каждое мгновение.

Когда я призывал ее объятиями и губами, она скучающе отворачивалась, шепча: «Оставьте же меня!» или: «Вы мне противны!» или: «Неужели мне никогда не будет покоя!»

Тогда я стал ревнивым. Но ревнивым, как собака, хитрым, недоверчивым, скрытным. Я отлично знал, что она скоро опять возьмется за старое, что на смену мне явится другой и зажжет ее чувства.

Я ревновал бешено; но я не сошел с ума, нет, конечно, нет.

Я ждал; о, я шпионил за нею, она не обманула бы меня; но она по-прежнему была холодная, сонливая. Порою она говорила: «Мужчины внушают мне отвращение». И это была правда.

Тогда я стал ее ревновать к ней самой; ревновать к ее безразличию, ревновать к одиночеству ее ночей; ревновать к ее жестам, к ее мыслям, которые всегда казались мне бесчестными, ревновать ко всему, о чем я догадывался. И когда я порой замечал у нее по утрам тот влажный взор, который бывал когда-то после наших пылких ночей, словно какое-то вожделение опять всколыхнуло ее душу и возбудило ее желания, я задыхался от гнева, дрожал от негодования, от неутолимой жажды задушить ее, придавить коленом и, сдавливая ей горло, заставить покаяться во всех постыдных тайнах ее души.

Сумасшедший ли я? Нет.

Но вот однажды вечером я почувствовал, что она счастлива. Я почувствовал, что какая-то новая страсть трепетала в ней. Я был в этом уверен, непоколебимо уверен. Она вздрагивала, как после моих объятий; ее глаза горели, руки были горячие, от всего ее трепетавшего тела исходил тот любовный хмель, который доводил меня до безумия.

Я притворялся, что ничего не замечаю, но внимание мое опутало ее как сетью.

Тем не менее я ничего не открыл.

Я ждал неделю, месяц, несколько месяцев. Она расцветала непонятной страстью и замирала в блаженстве неуловимой ласки.

И вдруг я догадался! Я не сумасшедший! Клянусь, что я не сумасшедший!

Как это высказать? Как заставить себя понять? Как выразить эту отвратительную и непостижимую вещь?

Вот каким образом все стало мне известно.

Однажды вечером, как я сказал, вернувшись домой после длинной прогулки верхом, она упала на низкий стул против меня; ее щеки пылали, сердце сильно колотилось, взор был изнемогающий, и она едва держалась на ногах. Я знавал ее такою! Она любила! Я не мог ошибиться!

Теряя голову и чтобы больше не смотреть на нее, я отвернулся к окошку и увидел лакея, отводившего под уздцы в конюшню ее сильного коня, вздымавшегося на дыбы.

Она также провожала взглядом горячего, рвавшегося жеребца. А когда он исчез, она сразу же заснула.

Я продумал всю ночь, и мне показалось, что я проникаю в тайны, которых никогда не подозревал. Кто сможет измерить когда-нибудь всю извращенность женской чувственности? Кто поймет женщин, их невероятные капризы, странное утоление ими самых странных фантазий?

Каждое утро с рассвета она галопом носилась по долинам и лесам, и каждый раз возвращалась истомленная, словно после неистовств любви.

Я понял! Я ревновал ее теперь к сильному, быстрому жеребцу; ревновал к ветру, ласкавшему ей лицо, когда она мчалась в безумном галопе; ревновал к листьям, целовавшим на лету ее уши; к каплям солнца, падавшим ей на лоб сквозь ветки деревьев; ревновал к седлу, на котором она сидела, плотно прижавшись к нему бедром.

Все это делало ее счастливой, возбуждало, насыщало, истомляло и затем возвращало ее мне бесчувственной и почти в обмороке.

Я решил отомстить. Я стал кроток и полон внимания к ней. Я подавал ей руку, когда она соскакивала на землю, возвращаясь после своих необузданных поездок. Бешеный конь бросался на меня; она похлопывала его по выгнутой шее, целовала трепетавшие ноздри, не отирая после этого губ; и аромат ее тела, всегда в поту, как после жаркой постели, смешивался в моем обонянии с острым звериным запахом животного.

Я ждал своего часа. Каждое утро она проезжала по одной и той же тропинке в молодой березовой роще, уходившей в лес.

Я вышел до рассвета, с веревкою в руке и парой спрятанных на груди пистолетов, словно собираясь драться на дуэли.

Я бегом направился к ее излюбленной тропинке, натянул веревку между двумя деревьями и спрятался в траве.

Припав ухом к земле, я услыхал его далекий галоп, затем вдали увидел и его самого, несшегося во весь опор под листвой, как бы в конце какого-то свода. Нет, я не ошибся: это было то самое! Она казалась вне себя от радости, кровь прилила к ее щекам, во взоре было безумие; нервы ее трепетали в одиноком и неистовом наслаждении от стремительной быстроты скачки.

Животное зацепилось за мою преграду передними ногами и рухнуло на землю, ломая себе кости. Ее же я подхватил на руки. Я так силен, что могу поднять и вола. Затем, когда я спустил ее на землю, то приблизился к нему – а он глядел на нас, – и в ту минуту, когда он попытался укусить меня, я вложил ему в ухо пистолет, и застрелил его… как мужчину.

Но тут я тоже упал – лицо мое рассекли два удара хлыста, и когда она снова бросилась на меня, я выпустил второй заряд ей в живот. Сумасшедший ли я, скажите?

Святой Антоний

Кс. Шарму

Его прозвали Святым Антонием потому, что его имя было Антоний, а может быть, также и за то, что он был затейник, весельчак, шутник, любитель поесть и здорово выпить и большой охотник задирать юбки служанкам, несмотря на свои шестьдесят с лишним лет.

Это был высокий крестьянин, уроженец Ко, загорелый, с жирной грудью и толстым животом; длинные ноги Антония казались чересчур худыми для его полного тела.

Он был вдов и жил один со служанкой и двумя работниками на ферме, которой управлял, как старый плут, радевший о своих выгодах, опытный в делах, в разведении скота и в обработке земли. Оба его сына и три дочери, удачно женившиеся и вышедшие замуж, жили в окрестностях и раз в месяц приезжали к отцу обедать. Во всей округе он славился силой; сложилась своего рода поговорка: «Силен, как святой Антоний».

Перед вторжением пруссаков Святой Антоний, сидя в кабаке, грозился проглотить целую армию, потому что он был хвастуном, как истинный нормандец, который всегда немножко трус и бахвал. Он колотил кулаком по деревянному столу – тот при этом подскакивал, и на нем прыгали чашки и рюмки – и в припадке притворного гнева кричал, побагровев и с лукавым взглядом: «Черт побери, придется-таки мне их отведать!» Он рассчитывал, что пруссаки не дойдут до Танвиля, но когда узнал, что они уже в Рото, перестал выходить из дома и беспрестанно поглядывал на дорогу в кухонное окошечко, каждую минуту ожидая увидеть штыки.

Как-то утром, когда он завтракал со своими работниками, дверь отворилась и появился деревенский мэр, кум Шико, в сопровождении солдата в черной каске с медным острием. Святой Антоний вскочил с места. Все смотрели на него, ожидая, что он вот-вот растерзает пруссака, но он ограничился тем, что пожал руку мэру, который сказал ему:

– Вот один и на твою долю, Святой Антоний. Они пришли сегодня в ночь. Не делай никаких глупостей: они грозятся расстрелять всех и сжечь всю деревню, если хоть что-нибудь случится. Предупреждаю тебя. Накорми его, по виду он славный малый. Прощай, иду к другим. Их хватит на всех.

И он вышел.

Дядя Антоний, побледнев, взглянул на пруссака. Это был толстый парень, голубоглазый и светловолосый, заросший бородой до самых скул; он казался глуповатым, робким и добрым. Хитрый нормандец тотчас же раскусил его и, успокоившись, подал ему знак сесть. Затем спросил: «Не хотите ли супу?» Чужеземец не понял. Тогда Антоний расхрабрился и, поднеся к его носу полную тарелку, сказал:

– Ну, жри, толстая свинья.

Солдат сказал «ja»[132] и принялся жадно есть, а торжествующий фермер, чувствуя, что его репутация восстановлена, подмигнул работникам, которые делали страшные гримасы, испытывая в одно и то же время немалый страх и желание покатиться со смеху.

Когда пруссак поглотил все, что было в тарелке, Святой Антоний подал ему вторую; он очистил и ее, но отступил перед третьей, которую фермер заставлял его съесть насильно, повторяя:

– Hy-ка, пихни и это в свое брюхо. То-то разжиреешь, свинья моя!

А солдат, понимая лишь, что его хотят накормить до отвала, смеялся довольным смехом, показывая жестом, что он сыт по горло.

Тогда Святой Антоний, настроившись совсем на приятельский лад, похлопал его по животу и воскликнул:

– Туго набито брюхо у моей свиньи!

Но вдруг он скорчился, побагровев, словно вот-вот его должен был хватить удар и не имея сил произнести больше ни слова. Мысль, пришедшая ему в голову, заставляла его задыхаться от смеха.

– Так, так, Святой Антоний и его свинья. Вот она, моя свинья!

Служанка и работники тоже расхохотались.

Старик был так доволен, что велел принести самой лучшей водки – старой настойки – и угостил ею всех. Все чокались с пруссаком, который льстиво щелкал языком, желая этим сказать, что находит водку превосходной. А Святой Антоний кричал ему в самое лицо:

– Ага? Вот это водка! Такой ты не выпьешь у себя, свинья моя.

* * *

С тех пор дядя Антоний никуда не ходил без пруссака. Это сделалось его главным занятием и его местью, местью хитрого толстяка. Вся деревня, боявшаяся пруссаков до смерти, смеялась до упаду за спиной победителей над проделками Святого Антония. Уж в шутке, право, никто не мог с ним сравняться. Только он один умел такое придумать. Ах, старый плут!