Иллюстрированные сочинения — страница 84 из 175

С тех пор между ними завязалась обычная любовная история. Они возились в уголках, назначали друг другу свидания при лунном свете, за стогом сена, а под столом насаживали друг другу синяки на ногах тяжелыми, подкованными башмаками.

Но вот, мало-помалу она как будто наскучила Жаку; он стал избегать ее, больше не разговаривал с нею, не искал больше встречи наедине. Ею овладели сомнения и глубокая печаль, а по прошествии некоторого времени она заметила, что беременна.

Сначала она перепугалась, затем ее охватил гнев, усиливавшийся с каждым днем, потому что ей никак не удавалось повстречаться с Жаком – он старательно ее избегал.

Наконец однажды ночью, когда на ферме все спали, она бесшумно вышла из дома босиком, в нижней юбке, пересекла двор и толкнула дверь конюшни, где Жак спал над стойлами в большом ящике, доверху набитом соломой. Он притворно захрапел, услышав ее шаги; но она вскарабкалась к нему и, став рядом с ним на колени, принялась его трясти, пока он не приподнялся.

Когда он сел и спросил: «Что тебе надо?» – она, дрожа от бешенства, стиснув зубы, проговорила:

– Я хочу, хочу, чтобы ты на мне женился. Ты обещал обвенчаться со мною.

Он засмеялся и ответил:

– Еще чего! Если жениться на всех девушках, с которыми согрешишь, что бы это было?

Но она схватила его за шею, опрокинула навзничь, не давая высвободиться и, сдавив ему горло, прокричала в самое лицо:

– Я беременна, слышишь, беременна!

Он хрипел, задыхался; они оставались неподвижными, безмолвными в черной тишине ночи. Слышно было лишь похрустывание челюстей какой-то лошади, которая вытаскивала солому из яслей и лениво ее пережевывала.

Жак понял, что она сильнее его, и пробормотал:

– Ну ладно, уж если так, я женюсь.

Но она больше не доверяла его обещаниям.

– Сегодня же, – сказала она. – Распорядись насчет оглашения.

Он отвечал:

– Сегодня, так сегодня.

– Поклянись господом богом.

Он заколебался было, но покорился:

– Клянусь господом богом.

Тогда она разжала пальцы и ушла, не прибавив больше ни слова.

Прошло еще несколько дней, и ей все не удавалось с ним переговорить: конюшню с этих пор он по ночам запирал на ключ, а она не осмеливалась поднимать шум, боясь скандала.

Затем однажды утром она увидела, что к завтраку явился новый конюх.

– Разве Жак уехал? – спросила она.

– Ну да, – отвечал тот, – я на его место.

Ее охватила такая дрожь, что она никак не могла снять котел, а когда все ушли на работу, она поднялась в свою комнату и горько заплакала, уткнувшись лицом в матрац, чтобы никто ее не услышал.

Днем она пыталась, не возбуждая подозрений, разузнать что-нибудь, но ее до такой степени угнетала мысль об этом несчастье, что ей казалось, будто все, кого она расспрашивала, ехидно посмеиваются. Впрочем, она так ничего и не узнала, кроме того, что он совершенно покинул эту местность.

II

С этих пор жизнь ее стала непрерывной пыткой. Она работала машинально, не интересуясь тем, что делает, а в голове у нее была одна вечная мысль: «Что, если узнают?!»

Эта неотвязная мысль лишала ее всякой способности соображать, и она даже не пыталась как-либо избегнуть предстоящего скандала, хотя чувствовала, что он приближался с каждым днем неотвратимо и неизбежно, как смерть.

Вставая каждое утро задолго до всех других, она с ожесточенной настойчивостью пыталась разглядеть свой стан в маленьком обломке разбитого зеркала, перед которым причесывалась, и с тревогой задавала себе вопрос: не заметят ли это сегодня?

А днем она ежеминутно прерывала работу, чтобы взглянуть сверху на свой передник: не слишком ли он вздувается от ее располневшего живота.

Месяцы проходили один за другим. Она почти ни с кем не разговаривала, а когда ее о чем-нибудь спрашивали, не понимала, пугалась, взор ее становился тупым, руки дрожали.

– Бедняжка, до чего ты поглупела с некоторых пор, – говорил хозяин.

В церкви она пряталась за колонной и больше не смела идти на исповедь, страшась встречи с кюре, которому приписывала сверхъестественную способность читать в душе человека.

За столом под взглядами товарищей она теперь замирала от страха, и ей всегда представлялось, что ее тайну обнаружит скотник, скороспелый и хитрый парнишка, не спускавший с нее блестящих глаз.

Однажды утром почтальон принес ей письмо. Она еще ни разу не получала писем и так была потрясена этим, что должна была присесть. Уж не от него ли оно? Читать она не умела, и эта исписанная чернилами бумага беспокоила ее, приводила в трепет. Она спрятала письмо в карман, не решаясь доверить кому-либо свою тайну, но не раз прерывала работу и долго вглядывалась в эти строчки, расставленные на одинаковом расстоянии друг от друга и заканчивавшиеся подписью, смутно надеясь, что ей внезапно откроется их смысл. Наконец, вне себя от нетерпения и тревоги, она пошла к школьному учителю. Тот попросил ее сесть и прочел:

«Дорогая дочь, настоящим извещаю тебя, что здоровье мое совсем никуда; наш сосед, кум Дантю взялся написать тебе, чтобы ты приехала, если можешь.

За твою любящую мать расписался

Сезэр Дантю, помощник мэра»

Она не сказала ни слова и ушла; но как только осталась одна, ноги у нее подкосились; она села на краю дороги и просидела там до ночи.

Вернувшись домой, она рассказала о своем горе хозяину фермы, и он отпустил ее на столько времени, сколько ей понадобится; он пообещал, что поручит ее работу поденщице, а ее снова примет на ферму, когда она возвратится.

Мать ее была при смерти и умерла в самый день приезда, а на следующий день Роза родила ребенка на седьмом месяце беременности. Это был ужасный крохотный скелет. Страшно было смотреть на его худобу, и он, по-видимому, все время страдал – до того болезненно дергались его жалкие ручонки, тощие, как клешни краба.

Однако он выжил.

Она сказала, что вышла замуж, но что ей невозможно ходить за ребенком, и оставила его у соседей; они обещали о нем заботиться.

Затем она вернулась на ферму.

С этого времени в ее сердце, так долго мучившемся, поднялась, как заря, неведомая доселе любовь к этому маленькому тщедушному существу, оставленному вдалеке; но эта любовь стала для нее новым страданием, ежечасным, ежеминутным страданием, потому что она была разлучена с ребенком.

Безумная потребность целовать его, сжимать в своих объятиях, ощущать у своей груди тепло его маленького тельца особенно терзала ее. Она больше не спала по ночам, думала об этом весь день, а вечером, покончив с работой, садилась у огня, глядя на него неподвижным взглядом, как человек, мысли которого далеко.

О ней стали даже поговаривать, подшучивали над ее возлюбленным: уж, должно быть, он у нее был. И ее спрашивали, красив ли он, высокого ли роста, богат ли, когда их свадьба, когда крестины? Все эти вопросы кололи ее, как булавки, и она часто убегала выплакаться где-нибудь наедине.

Чтобы избавиться от этих приставаний, она ожесточенно набрасывалась на работу и, так как все время помнила о ребенке, то старалась накопить для него побольше денег.

Она решила работать так усердно, чтобы хозяину пришлось увеличить ей жалованье.

Мало-помалу она забрала в свои руки всю работу по хозяйству, добилась увольнения работницы, уже ненужной с тех пор, как сама она стала работать за двоих; она экономила на хлебе, на масле, на свечах, на зерне, которое слишком щедро бросали курам, на корме для скота, который задавали чересчур расточительно. Она скупилась на деньги хозяина, словно они были ее собственные; умея делать выгодные сделки, сбывать дорого то, что выходило из дома, и разоблачать хитрости крестьян, продававших свои продукты, она одна стала заботиться о всех покупках и продажах, распределять работу батраков и вести подсчет провизии; в скором времени она стала совершенно незаменимой на ферме. Она так бдительно смотрела за всем, что ферма под ее руководством стала преуспевать на удивление. О «батрачке кума Валлена» стали говорить за две мили в окружности, да и сам фермер твердил повсюду:

– Эта девушка дороже золота.

Между тем время шло, а ее жалованье оставалось все тем же. Хозяин принимал ее усиленную работу за нечто обязательное для каждой преданной работницы, за простое проявление усердия, и она не без горечи начала подумывать, что хотя ежемесячный доход хозяина благодаря ее заботам увеличился на пятьдесят или сто экю, но сама она по-прежнему зарабатывает все те же двести сорок франков в год, ни больше, ни меньше.

Она решила попросить прибавки. Три раза подходила она к хозяину с этим намерением, но не решалась и заговаривала о другом. Ей было как-то зазорно требовать денег, словно в этом поступке было что-то постыдное. Но вот однажды, когда фермер завтракал один на кухне, она не без замешательства сказала, что желает поговорить с ним о своих делах. Он удивленно поднял голову и положил обе руки на стол, держа в одной из них нож, острым концом кверху, а в другой – кусок хлеба. Под его пристальным взглядом служанка смутилась и попросила дать ей отпуск на неделю: она не совсем хорошо себя чувствует и хотела бы съездить домой.

Он тотчас же согласился и добавил, сам немного сконфузившись:

– Мне тоже надо будет с тобой переговорить, когда вернешься.

III

Ребенку шел уже восьмой месяц; она его совсем не узнала. Он стал розовым, толстощеким, пухленьким и напоминал живой кусочек сала. Тихонько и с полным благодушием шевелил он пухлыми и растопыренными пальчиками.

Она с жадностью бросилась на него, как зверь на добычу, и обняла его так порывисто, что он заревел от испуга. Тогда и сама она расплакалась: ребенок не узнавал ее, а завидев кормилицу, тянулся к ней ручонками.

Однако на следующий день он уже привык к ее лицу и смеялся при виде ее. Она уносила его в поле, бегала, как безумная, держа его на вытянутых руках, садилась в тени деревьев и там впервые в жизни, хотя он и не мог ее понять, изливала всю свою душу, рассказывала о своих горестях, трудах, заботах, надеждах и беспрестанно утомляла его неистовыми, страстными ласками.