Мы прошли вдоль бульвара до Никитских ворот, у кинотеатра «Повторного фильма» свернули направо и по пустынной улице Герцена спустились к ярко освещенной Моховой.
То ли от выпитого вина, то ли от рассказов Бунцева я чувствовал себя так, точно мы не шли, а летели над городом. Моховая, набережная, мост, Красная площадь. Это странное ощущение совместного пребывания не в двадцатилетней истории нашей разлуки и даже не на поверхности нынешней жизни, но над ней, над пеной ее, долго не покидало меня. Наше бесконечное хождение по Москве из-за того, что я не решался прервать Бунцева, напоминало вялый полет чаек, сносимых ветром то в одну, то в другую сторону.
Я попытался перевести разговор на наших одноклассников, Бубенец живо откликнулся. Из памяти выплыли давно забытые имена тех, кто когда-то целиком заполнял нашу школьную, классную и внеклассную, жизнь: Цырлин, Рысаев, Афоничев, Вырыпаев, Великохатько. Мы мели по сусекам памяти, радовались каждой извлеченной из небытия фамилии, а потом месили тесто, рассказывали, кто что о ком знал, и пекли колобок, который был судьбой поколения; каждый из нас в отдельности и мы оба несли ее в себе.
Из мрака ночи, точно выхваченный лучом прожектора участок стены с барельефами, возникал какой-то Миша Ужинов или Дима Чекалов. Луч медленно полз по ровной, сплошной поверхности — и это был просто фон, ничем не примечательный континуум жизни, сотни забытых дней, десятки забытых имен и лиц. А потом новое изображение, новые воспоминания, дошедшие до кого-то слухи, что Мишку, пьяного, сбила пригородная электричка, а самый яркий наш ученик Дима, знающий в совершенстве шесть языков, прозябает в редакции какого-то малозаметного журнальчика. Получалось, что мы с Бунцевым едва ли не самые удачливые из выпуска, хотя в параллельных классах, насколько известно, имелись артист, два доктора наук и даже, кажется, один член-корреспондент.
Удивительно пустынной стала по вечерам Москва. Переполненная днем и опустошенная ночью. Еще лет двадцать назад улица Горького допоздна была полна гуляющими; не теми, кто куда-то спешил, устремлялся в магазины, вставал в очереди, а просто гуляющими, бескорыстными почитателями вечерней Москвы. Почти не было приезжих. Только обитатели близлежащих улиц и переулков, а также несколько праздных физиономий у Центрального телеграфа. Теперь вечера и просторные, пустынные воскресенья, когда закрыта большая часть магазинов, принадлежали редким прохожим и иностранным туристам. Но, может, мне это только кажется? Я давно переехал из центра и являюсь сюда редким гостем.
Мы перешли улицу на красный свет. Когда ступили на тротуар, я спросил:
— Тебе говорит о чем-нибудь фамилия Базанов?
Бунцев задумался.
— Ах, Базанов. Такой здоровый, в очках.
Все-таки у него была память профессионального журналиста.
— Как будто ученый или что-то в этом роде.
— Профессор. Химик.
— Помню. Мы познакомились в санатории. У него, кажется, было что-то серьезное. Так это он тебе мой телефон дал?
— Его уже нет, Бубенец.
Бунцев оглянулся, будто не узнавая улицы, по которой мы шли.
— М-да, — сказал он. — Сердце?
На Пушкинской площади часы показывали два часа ночи. Через пять часов вставать, идти на работу. Бунцев предложил:
— Давай заедем ко мне, выпьем кофе. Все равно на такси.
— Нам в разные стороны.
Я остановил машину с зеленым огоньком, но водитель заявил, что едет к Речному вокзалу. Ни Бунцеву, ни мне было не по пути.
В ожидании попутного транспорта мы снова вернулись к нашим одноклассникам.
— Димке просто не повезло. Он не попал в струю. С его-то знанием языков…
Замечание Бунцева о тихом, «тюкнутом» Диме Чекалове, не попавшем в струю. Я так отчетливо представил себе этого длиннорукого планериста и сам планер: неуклюжее покачивание крыльев, медленное, неумолимое снижение и асимптотически бесконечное приближение к земле. А рядом со мной ловил такси другой планерист, удачно попавший в струю, в восходящий поток, и потому изведавший радость парения. К этим двум возбужденная бессонницей фантазия присоединяла тот самолет с высоким гостем, который Бунцев долгое время удерживал в воздухе одной лишь силой воображения. Он сам признался, что самолет летел ровно столько, сколько длился восходящий словесный поток.
Пожалуй, Бунцев и Чекалов представляли собой в некотором отношении родственные характеры: оба зависели от силы и направления п о т о к а. Хотя их судьбы сложились по-разному и сами они казались такими разными: один — без руля и ветрил, другой — человек-мотор, — но, если разобраться, все это одна видимость.
Они оба были людьми б е з м о т о р а, только один обладал быстрой реакцией, безошибочным чутьем, умением попасть в струю, а другой нет. Ни у Бунцева, ни у Чекалова, мне кажется, не было с и л ы т я г и, собственного направления движения. Они летели туда, куда их нес ветер: одного — к земле, другого — к облакам.
— Когда вы виделись в последний раз? — спросил я.
— Ты о ком?
— О Базанове.
— Год назад. Чуть больше.
— Теперь-то ты как?
— У меня, Алик, ничего серьезного. Просто переутомился, перебои начались, аритмия, ну и отправили.
— Можешь рассказать о ваших встречах?
— Зачем, Телка? — рассмеялся Бунцев.
— Он был моим другом, — сказал я.
— Да мы почти не общались. Очень поверхностно. Там одно старье, а мы примерно одного возраста. Вот и… Еще одна женщина была, но тоже не первой свежести.
— Как ее звали? — спросил я, почувствовав ком в горле.
— Ну, старик… — он смерил меня насмешливым взглядом. — Ее звали Эльвирой.
— Красивая женщина?
— Ничего.
Не обращая внимания на наши призывы, одинокая «Волга» промчалась мимо на огромной скорости.
— Скажи, за время вашего пребывания никто в санатории не умирал?
— Не знаю, — сказал Бубенец. — Не слышал.
— Бенедикт Яковлевич Иванов. Писатель. Что ты знаешь о нем?
— Ничего.
— Он дарил тебе свою книгу?
— Не помню.
— Еще вопрос.
— Погоди, — перебил меня Бунцев. — Что это все значит?
— Это значит, дорогой Алексей Константинович, что Базанов погиб при весьма загадочных обстоятельствах… Мне поручено расследовать причины его гибели.
— Тебе?..
— Я работаю в уголовном розыске.
— Неплохо. Но я-то при чем?
— Ты должен подробно рассказать о днях вашего совместного пребывания в санатории.
— Мы почти не были знакомы.
— А почему в его записной книжке оказался твой телефон?
— Фу ты! — Бунцев с ужасом смотрел на меня, будто перед ним на расстоянии вытянутой руки плавала в воздухе шаровая молния. — Ты просто разыгрываешь меня.
Я не ответил.
Тогда он достал толстую растрепанную записную книжку, полистал и решительно протянул ее мне в раскрытом виде, придавливая ногтем:
— Читай!
Я прочитал: «Базанов Виктор Алексеевич».
— Что это?
— Моя записная книжка. Его телефон. В санатории многие обменивались телефонами. Я знать о нем ничего не знаю.
— Посмотри на «Х» — попросил я. — Хвостик Серафим Гаврилович.
Он открыл на нужной странице.
— Нет такого.
— Теперь на «Я». Клавдия Николаевна Ярлыкова.
— Тоже нет.
— А на «И»? Иванов.
Мне доставляло непонятное удовольствие мучить его.
Бунцев вдруг успокоился, спрятал книжку, застегнул верхнюю пуговицу пальто.
— Глупо, старик. Я вычислил. Ни в каком уголовном розыске ты не работаешь. Если тебя интересует писатель Иванов, проще найти его координаты в справочнике.
— В справочнике такой писатель не значится. Никто о таком не слышал. Ивановы есть, но с другими инициалами.
— Так что тебе еще рассказать? Была там у нас молодая красавица. Появилась и исчезла. «При загадочных обстоятельствах». Как и твой Базанов, который пытался, кажется, за ней ухаживать. По-моему, приезжала навестить кого-то.
— Ты познакомился с ней?
Бунцев совершенно пришел в себя, хмель выдуло ветром, и теперь он больше интересовался свободными такси, чем моими вопросами.
— Как ее звали?
— Что?
— Как звали ее?
Бубенец бросился навстречу зеленому огоньку. Машина остановилась. Бунцев нагнулся к окошку, выпрямился, помахал мне рукой. Когда я подошел, он театрально распахнул заднюю дверцу такси.
— А ты? — спросил я.
— Поеду на следующем.
— Так как же ее звали?
Он захлопнул дверцу.
— Ольга, — скорее угадал по движению губ, чем расслышал я через закрытое окно.
А может, он крикнул: «пока»?
Машина тронулась.
XXV
Базанова считали удачником, баловнем судьбы. Даже когда он начал болеть, это мнение не переменилось. Виктор продолжал оставаться в наших глазах могучим гигантом с бычьей шеей, рассчитанной природой на долгую, безотказную работу. Каждый в глубине души был уверен, что он доживет до ста лет и переживет любого из нас.
В свое время Верижников довольно точно высказал то, что у многих вертелось на языке. В ответ на очередной базановский призыв работать более энергично он заметил:
— Вам легко говорить, Виктор Алексеевич.
— Почему?
— Везет вам. Все у вас есть, все дастся легко.
— Мне? Везет? — взорвался Базанов. — Это называется везет? Конечно, можно распустить нюни, жаловаться на судьбу и ничего не делать для того, чтобы ее изменить. Мне везет! — возмущенно хлопнул он себя по колену. — Несчастным быть легко.
Когда он вернулся из санатория, «железная пятерка» уже чувствовала себя полновластным хозяином положения. Стариков на руководящих постах почти не осталось. Романовского, Ласкина, Наживина и Мороховца отправили на пенсию. Френовский вот-вот должен был последовать за ними.
На одной из послеотпускных фотографий осени позапрошлого года Базанов снят в окружении некоторых представителей «новой волны». Пьют чай, улыбаются в объектив. В тот последний раз Базанов отсутствовал около двух месяцев — обычный срок отпуска, тогда как после первого микроинфаркта его не было в институте месяцев пять. Разбирательство на ученом совете, связанное с очистительной системой «Рафинит», было теперь не столько забыто, сколько переосмыслено в сознании новых властителей институтских судеб. Уходящее за горизонт смутное время окрасило факты в иные тона. Если раньше слово «Рафинит» произносилось только в ругательном смысле, как пример безответственности и бесхозяйственности, то теперь оно порождало сентиментальные воспоминания о том времени, когда люди работали с размахом. Выявившиеся дополнительно обстоятельства, свидетельствующие о тесной идейной и экономической связи с комплексной проблемой «Рафинит» таких сотрудников института, как Френовский, Кривонищенко, Грингер и некоторые другие, придавали нынешнему отношению к этим делам давно минувших дней лишь привкус приятной горечи, подобно тому, как ложка горьковатого рябинового варенья придает особую прелесть мясу рябчика или куропатки. Деликатные эти обстоятельства, послужившие одной из скрытых причин массовых уходов на пенсию и обширного инфаркта у Максима Брониславовича, выплыли наружу только после заседания ученого совета, и потому «железная пятерка» не успела использовать их для грядущей победы. Зато теперь, в зависимости от ситуации, в связи с которой вспомин