Когда-то казалось, что все мое счастье заключено в Ларисе. Я думал о ней непрестанно, сходил с ума, она снилась мне по ночам, преследовала всюду. За счастье с ней я готов был заплатить жизнью. Когда появилась Светлана, я уже боялся думать о ней так, а просто взял за руку и привел в свой дом.
Я сделался настолько мудрым, что мог теперь все объяснить, все оправдать. Одно — тем, что жизнь меняется слишком быстро и мы не поспеваем за ней. Другое — отсутствием перемен.
Обвиняя «железную пятерку» в причастности к тому, что случилось с Базановым, я вспоминал, как эти ребята везли меня в больницу в Москву, пока Базанов наслаждался красотами древнерусской архитектуры. Стараясь быть объективным, чувствовал, что несправедлив к тем, кого пытался судить. Карты путались, я перестал понимать связь событий, потерял способность отделять причины от следствий. В голове воцарился хаос, а в душе — смятение и растерянность.
Я вновь хотел ощутить волнение, которое испытывал десять лет назад при встречах с Ларисой, но там, где могло сохраниться чувство, остался лишь пепел, пустырь. Я надеялся увидеть воочию, как погибает мир, потерявший творца, выдающуюся личность, но не заметил никаких перемен, кроме одной: краски пожухли, изображение стерлось, стало невыразительным.
С этого, собственно, и началась другая моя болезнь.
XXXII
Сначала она сказала:
— Моя фамилия Брыкина.
И только потом назвала свою девичью фамилию: Касандрова.
Верочка Касандрова, в замужестве Брыкина. В тот памятный день, в пятницу, я впервые услышал ее имя, впервые увидел ее. Надо же было так распорядиться судьбе, так подогнать вплотную события, чтобы именно теперь произошла эта встреча Базанова со школьной любовью, отодвинутой двадцатипятилетием взрослой жизни в зазеркальную, миражную даль. Прорицательница, колдунья, бывшая москвичка, рядовая сотрудница одного из сотен научно-исследовательских институтов, забравшихся в самые отдаленные уголки, получивших самые невероятные названия, явилась в тот день к Базанову под каким-то невинным предлогом. Стареющая кокетка, она пришла, видимо, лишь затем, чтобы одним своим появлением напомнить о том четверть века назад, в минуту девчоночьего торжества, сорвавшемся с ее губ пророчестве, которое только и могли породить куриные ее мозги:
— Ты плохо кончишь, Базанов.
И это говорила будущему профессору и научному светиле девчонка, примечательная лишь смазливой мордочкой! И почему-то ведь не пришло ей в голову сказать: «рано». Или: «глупо». Или как-то еще. Она сказала: «плохо». Такие вещи не забываются. Такое определение невозможно спутать.
Она явилась неожиданно в обличий старой школьной приятельницы, пораженной встречей, растерянная, растроганная. Она светилась радостью и, еще не узнанная, заискивала перед Базановым, ибо теперь стало совершенно ясно, кто есть она и кто есть он, и никем другим они уже не могли успеть стать.
— Вера? — Базанов отпрянул, точно у него перед носом прогромыхал грузовик. — Вера! — воскликнул он. — Верочка!
Он взял ее за руки, долго тряс их. Казалось, все его прошлое, детство и юность, все лучшее, что в них было, разом предстало перед ним в образе этой изрядно потертой жизнью командированной крашеной блондинки с перепачканными помадой зубами.
Имело ли значение название города, откуда она приехала, и организации, направившей ее в наш институт, количество детей, профессия мужа? Имело ли все это значение в сравнении с тем фактом, что на моих глазах профессор вновь превратился в мальчика, стал лепетать что-то бессвязное, то есть опять стал сумасшедшим, хотя и несколько иным, менее буйным, чем тот, которого минуту назад я видел в кабинете Январева?
— Познакомься, Алик, это Вера, мы учились в школе. Представляешь, какая неожиданная встреча! Что мы стоим? Пойдем ко мне.
Моя попытка незаметно исчезнуть не удалась.
— Все спешишь, спешишь…
— Работа, — сказал я.
— Никуда твоя работа не денется.
Он снова удерживал меня, будто боялся теперь остаться наедине со своим прошлым. Мы вошли в базановскую комнату.
— Снял бы нас, Алик. Пожалуйста.
— К сожалению, пленка кончилась.
— Ты ведь не сегодня уезжаешь? — обратился он к Вере.
— Сегодня, — сказала она, нервно улыбаясь, покусывая губы, хлопая ресницами. — Сегодня ночью. Я уже неделю в Москве. Побывала в нескольких институтах. Ваш — последний.
— Ну как же, Алик? Как нет пленки? Можно ее где-то достать?
Вдруг его осенило:
— Давай ровно в пять встретимся у проходной. Вместе заедем в магазин, купим пленку.
Как всегда, даже не спросил, могу ли я посвятить им сегодняшний вечер. Светлана будет ждать меня сразу после работы. По пятницам я не задерживаюсь. Впрочем, на то, чтобы купить пленку и щелкнуть их раз-другой, не уйдет много времени.
— В пять у проходной, — напомнил Базанов.
Он устало облокотился на письменный стол и как-то разом сник. После возвращения из санатория его иногда одолевали подобные приступы меланхолии. Еще минуту назад — огонь в глазах, стремительный жест, решительный взгляд, и тут же — апатия, полное равнодушие.
Я тогда плохо себе представлял, что творилось с Базановым, какой ураган коснулся его души. Его глаза все чаще походили на зеркало, которое ничего не отражало. На пустое зеркало или на сожженное поле, где ничего не росло. Заносимые ветром семена по-прежнему пытались прорасти, полевые цветы — зацвести, но невидимый огонь-суховей сжигал все живое. Ростки ссыхались, поникали, гибли, готовые раскрыться цветы желтели, сгорали, оставляя ничтожную горстку золы. Невидимый огонь пожирал все.
Когда я вышел из института, они уже ждали. Такая симпатичная парочка.
Быстро темнело, тускло-серые облака, казалось, навсегда обложили небо. Только теперь я сообразил, какой глупой оказалась наша затея.
— Съемка отменяется.
— Забыл аппарат?
— Погода неподходящая. А также время дня.
— Темно, что ли?
— Конечно. Зайдите лучше в фотоателье.
Вас там, голубчиков, лихо отделают, — подумал я. — Верочка склонит головку к твоему плечу, а ты, при твоей нефотогеничной внешности, получишься этаким бегемотом.
— Разве обязательно фотографироваться на улице? — спросил Базанов.
Мы стояли среди людского потока, хлещущего из дверей проходной. Нас обходили, толкали, оглядывали. С неба моросило. Выходящие из подъезда привычным движением выбрасывали вперед руку с зонтиком, над головами вспыхивали разноцветные купола.
— Ты при искусственном свете можешь снимать?
— Смотря какая пленка.
— Садись вперед, — приказал Базанов, открывая заднюю дверцу неизвестно откуда взявшегося такси.
— Куда поедем? — спросил шофер.
— Куда? — повторил вопрос профессор.
— На улицу Горького. Фотомагазин рядом с глазной больницей.
Сзади повозились и успокоились. Машина переваливалась с боку на бок. Мы переезжали трамвайные пути.
— По Садовому? — спросил шофер.
Я надеялся, что ответит Базанов, но Базанову было не до того.
— …А ведь говорила…
— Кто?
— Ты.
— Не может быть.
— Да.
— Глупые…
— Давайте по Садовому, — сказал я.
Водитель включил стеклоочиститель, несколько раз пикнул струйками чистой воды на лобовое стекло, и панорама города прояснилась.
Уже потом, читая базановские записи, сделанные в санатории, я вспоминал эту езду в автомобиле, возбужденный шепот на заднем сиденье и все, что произошло после. На какое-то мгновение прошлое, видимо, показалось Базанову спасительным кругом, брошенным судьбой, чтобы помочь выбраться из кризиса, очередного приступа депрессии. Да, депрессии. Впоследствии мне пришлось беседовать с лечащим врачом. Он-то и употребил это слово.
Верочка Брыкина. Все базановские женщины, включая эту, чем-то напоминали друг друга. Были среди них умные и глупые, простые и интеллигентные, одни могли служить пародией на других, иные — идеалом, но все они словно восходили к одному прототипу, фантастическому существу, сплавленному из пороков и добродетелей, прекрасного и безобразного, сильного и слабого, юного и дряхлого, грубого и утонченного, драгоценного и дешевого. Они должны были дать ему то, что не смогла ни одна в отдельности: утолить одиночество, возродить из пепла, окропить животворной водой.
На заднем сиденье шептали:
— Жору помнишь?
— Всегда гонял меня к «дураку»…
— Александр Александрович умер.
— Давно?
— Давно.
У Зала Чайковского свернули направо и остановились рядом с подземным переходом. Я вышел, они остались.
Магазин был полон. Толкались, протискивались к прилавку, но сдержанно, как бы вполсилы. Один пришел купить, другой — постоять, посмотреть, подышать этим воздухом. Знатоки обменивались репликами, новички прислушивались, кто-то вмешивался в разговор, задавал вопросы. Здесь текла обособленная, отдельная жизнь. В простенках висели фотографии, рекламирующие немецкую пленку, бумагу и аппараты, хотя ни то, ни другое, ни третье не нуждалось в рекламе.
Продавалась только отечественная пленка малой чувствительности. Я вернулся ни с чем.
— А где, Алик, еще может быть?
Я пожал плечами.
— В ГУМ, — распорядился Базанов.
Перед Пушкинской площадью такси задержал светофор. Перенесенный в новое место бронзовый Пушкин, у подножья которого я когда-то лепил снежки, с завистью посматривал в сторону Тверского бульвара. Исчезли два кинотеатра (в одном из них я смотрел первый свой фильм), аптека, шашлычная, пивной бар, переоборудованный лет пятнадцать назад в молочное кафе. На их месте возник сквер, построили новое здание «Известий», и маленькая, домашняя, уютная площадь Пушкина стала совсем другой.
Мы катили по улице Горького. Вниз. Моссовет, памятник Юрию Долгорукому. Телеграф, всякий раз иллюминируемый праздничной памятью детства. Высотная гостиница, возникшая на месте стареньких домов безвозвратно ушедших лет.
Остановились на улице 25-го Октября.