– Я презираю поэзию. Я весь проза и не хочу слушать ваших взаимных поэтических уроков. Поэтому почту за лучшее ретироваться. Честь имею, маркиза.
Дон Фаустино встал и почтительно поклонился генералу.
– Был счастлив вас видеть, – сказал ему генерал.
– Помилуйте, это я был счастлив вас видеть, – отвечал ему дон Фаустино.
– Да хранит вас бог, – примиряющим голосом начала Констансия, чтобы избежать бури, которая готова была разразиться. – Сегодня вы немного нервны, и вам не до поэзии. Полагаю, что это скоро пройдет; желаю, чтобы вы – раз уж вы возненавидели поэзию – считали меня прозой и продолжали меня любить и жаловать.
Говоря это, маркиза томно и грациозно протянула свою красивую руку, и генералу ничего не оставалось, как пожать ее.
Не желая дольше оставаться, генерал ушел, явно сожалея, что прошли варварские времена, проклиная светские условности, которые не позволили ему сказать всего, что он думал о Констансии, не позволили ему разбить о голову доктора все стекляшки и побрякушки, которыми была уставлена гостиная, называемая нынче французским словом «будуар».
Констансия хорошо понимала, что как бы ни был одержим генерал жаждой мести, он не будет строить козни ничтожному чиновнику с жалованьем в четырнадцать тысяч реалов, а тем более не будет распространяться о случившемся, о том, как с ним обошлась Констансия, предпочтя ему какого-то писаришку.
Как только генерал ушел, Констансия дала волю своим чувствам, перестала сдерживаться и разразилась откровенным хохотом, забыв, что она гранд-дама, и превратившись в шаловливую, веселую девушку, которой и была когда-то там, у себя в Андалусии.
Доктор присоединился к ней: он тоже смеялся от души.
Потом они как-то вдруг затихли, сделались серьезными и пристально посмотрели друг на друга. В их взглядах были немые, но весьма красноречивые вопросы. Ясно, о чем они спрашивали друг друга. Это было написано в их глазах.
О чем мог подумать генерал, и до какой степени это было справедливо?
Что было шуткой в их игре, и что было серьезно?
Может быть, это любовь? А если так, то какая она, эта любовь?
Отвечая на эти вопросы, оба опустили глаза и покраснели еще больше, чем тогда, когда вошел генерал.
Воцарилось молчание. Минуты казались часами. Очень опасное молчание.
Доктор по-прежнему находился совсем близко у софы, где сидела Констансия.
И тут доктор почти машинально взял ее руку, и кузина снова не отняла ее.
Доктор покрыл ее поцелуями, но теперь, после молчаливых вопросов, эти поцелуи имели другой смысл и значение.
Констансия резко отдернула руку и сказала с холодным достоинством и невозмутимой рассудительностью, без тени волнения и печали:
– Уходи, Фаустино, уходи. Останемся добрыми друзьями.
Этот призыв остаться только друзьями прозвучал в ушах доктора очень невнятно: что-то среднее между мольбой и приказанием. И все же по тону, которым произносилась эта фраза, можно было угадать ее скрытый смысл. Да, это был запрет. Да, это было ограничение. Но в ней не было протеста, она означала: «Увы, нам суждено быть только добрыми друзьями».
Доктор был достаточно умен и тонок, чтобы понять серьезность этих слов. Он встал, взял шляпу и сказал:
– Прощай, кузина.
Он уже повернулся к ней спиной, он уже был у самой двери, уже собирался переступить порог комнаты, но обернулся. Констансия молчала. Тогда он подошел к ней и смиренным, робким, обреченным тоном произнес:
– Останемся добрыми друзьями.
И протянул руку маркизе как бы в залог этой бескорыстной дружбы. Констансия подала ему свою красивую белую руку. Доктор снова поцеловал ее почтительно и благоговейно, но Констансия не могла не заметить в этом поцелуе едва сдерживаемую любовь и страсть.
Затем, как бы поборов в себе какую-то неодолимую силу, доктор поспешно оставил гостиную.
Генерал по-прежнему стал навещать маркизу только в приемные дни и вечера. Он снял осаду, никому не сказав ни слова о причинах своего решения. У него хватило сообразительности, чтобы не обнаружить своего огорчения, и он скоро утешился, вернувшись к Росите, которая легко простила ему временное заблуждение.
Доктор не манкировал больше своими обязанностями чиновника и не появлялся у маркизы днем, но продолжал посещать ее вечерние приемы и раз в неделю обедал у нее.
Возродившаяся после семнадцатилетнего перерыва любовь должна была, по мнению Констансии, да и по мнению доктора, воплотиться и вылиться в некое возвышенное платоническое чувство. Этого требовало уважение к благородному маркизу, который любил их обоих: дона Фаустино – как родственника и друга, и Констансию – как свою законную супругу. Не сговариваясь, оба думали абсолютно одинаково. Оба избегали опасных встреч наедине. Но встречаясь при маркизе, обмениваясь между собой словами и взглядами, они проникались друг к другу чувством взаимного уважения, и та благородная жертва, на которую они оба шли, и та завидная сдержанность, которую проявлял доктор, привели к тому, что расположение Констансии к кузену сменилось пылким и безрассудным обожанием.
Прошел месяц, и за все это время доктору не представилось ни малейшей возможности повидать кузину с глазу на глаз. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться. И нельзя в этом никого винить – ни судьбу, ни дьявола. Ну что из того, если доктор, который запросто бывает в этом доме, оказался однажды вечером вдвоем с кузиной? В тот вечер у маркизы немного расходились нервы, и она никого не принимала. Слуга, полагая, что распоряжение маркизы не распространялось на любимого кузена, провел дона Фаустино в знакомый нам будуар. Маркиза не было дома. Было всего одиннадцать часов, а в Мадриде, как известно, поздно ложатся спать и приемы сильно затягиваются.
Несмотря на жаркую погоду, двери балкона были закрыты. Ничто не нарушало уединения. Только из соседней комнаты тянуло ласковой прохладой: там балконная дверь была открыта.
Koнстансита сидела там же, где она сидела в памятный день генеральского визита. Чувствуя себя нездоровой, она не переодевалась к вечеру и была в простом, но элегантном утреннем туалете. Распущенные волосы делали ее особенно милой и очаровательной: было видно, что она только что поднялась с постели, чтобы встретить доктора.
Эти случайные обстоятельства способствовали тому, что разговор между доктором и кузиной сделался еще более дружеским и доверительным. Они болтали о всякой всячине и, сами того не желая, заговорили о самих себе. Как-то неожиданно для себя самой она спросила об успехах доктора по службе.
– Какие уж тут успехи! – сказал дон Фаустино. – Ко мне вполне подходит старая пословица: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Меня одолевали всякие честолюбивые мечты. Видно, поэтому ни одна из них не сбылась. Мой ум блуждал с предмета на предмет, не задерживаясь ни на одном: он не нацеливался на добычу, как орел, а порхал над нею, как жаворонок. Я слабоволен и ничего энергично не домогался. Неудивительно, что я так мало преуспел. У меня нет двух важных стимулов: любви и веры в то, что существует помимо меня.
– Неужели ты никого не любишь и ни во что не веришь? Боже, как это ужасно!
– Я говорю о вещном мире.
– Ну, это немного легче, но и это страшно. Неужели ты никого не любишь?
– Я хотел любить, я любил, но мною пренебрегли, и это убило любовь. И вот недавно я почувствовал, как любовь чудесным образом воскресла во мне. Но не будет ли она вновь убита?
– Если ты действительно любишь, – отвечала Констансия медленно, словно стыдясь того, что она произносит, и опасаясь, как бы не сказать лишнего, – если ты любишь по-настоящему, то кто же станет пренебрегать твоей любовью? Вспомни, что сказал поэт:
Amor а nullo amato amar perdons.[108]
Кроме того, если любит человек, обладающий твоими достоинствами, то любовь его должна быть сильной, сильнее смерти.
– Поэт сказал неправду, – отвечал дон Фаустино. – Если же слова его отражают общее правило, то я – исключение из этого правила. Я любил тебя когда-то, а ты меня не любила. Теперь я люблю тебя еще больше, но ты меня по-прежнему не любишь.
Констансия уже совсем было успокоилась, но, услышав последние слова кузена и видя, с каким жаром он их произносит, испугалась. Какая-то неведомая магнетическая сила тянула ее к дону Фаустино, но вместе с тем из глубин ее тревожной совести возникало другое чувство, которое говорило ей, что недостойно, преступно и подло обманывать маркиза.
– Фаустино, – печально и покорно сказала она. – Я поступила дурно, низко, но то, что я не полюбила тебя, – это мое несчастье. Однако не требуй, чтобы я стала еще несчастнее, полюбив тебя теперь.
– Я ничего не требую. Сердцу не прикажешь. Если ты можешь не любить меня, не люби, но я люблю тебя, безумно люблю.
Доктор опустился на колени перед маркизой.
– Встань, успокойся. Боже мой! Нас могут увидеть!
– Полюби меня!
– Сжалься надо мной. Оставь меня. Беги отсюда. Что с нами будет! О боже!
– Люби меня, Констансия!
– Да… я люблю тебя.
Доктор пылко обнял маркизу. Она не отстранилась. Губы их слились в поцелуе.
Вдруг она вскрикнула и резко оттолкнула от себя доктора.
– Я погибла, – произнесла она шепотом, как бы выдохнув эти слова, и доктор скорее угадал их, чем расслышал.
Искреннее и пылкое чувство, возникшее столь неожиданно, отключило их обоих от внешнего мира, заставило забыть об осторожности. Они вели себя неосмотрительно, неблагоразумно, глупо.
Они не слышали, как вернулся маркиз де Гуадальбарбо, и не заметили, когда он вошел в гостиную.
Доктор и маркиза пытались сделать вид, что ничего не произошло. Но какой хаос чувств был в душе у каждого! Какая растерянность и какой стыд были написаны на их лицах!
Напротив, по лицу маркиза ничего нельзя было заметить. Оно, как всегда, выражало спокойствие и приветливость. Может быть, произошло чудо? Может быть, дьявол заслонил ему глаза черным облаком, и он ничего не заметил?