Иллюзии Доктора Фаустино — страница 55 из 62

Констансия».

И в самом деле, письмо успокоило доктора, который страдал не только от раны, но и от сознания, что он может явиться причиной развода. Ему было только неясно, каким чудом Констансии удалось рассеять то, что она называла подозрениями маркиза. «Какие уж там подозрения, если он все видел собственными глазами и за это продырявил меня пулей?»

Тут мы должны признать, что доктору пришла в голову еще одна горькая и эгоистичная мысль. Хотя он был человеком добрым, но состоял, как и все прочие смертные, из плоти и крови, и мысль эта заключалась в следующем: «Действительно, я самый несчастный из несчастных. Констансии удалось сделать мужа таким доверчивым, что он верит ей вопреки тому, что сам видел воочию. Но она добилась этого слишком поздно – когда я уже ранен. Если бы она могла сделать это раньше!». Так подумал доктор и печально вздохнул.

Но скоро и эта горькая мысль перестала его мучить. Доктор был слабым человеком, но он был добр. Он был силен не верой, но милосердием. И то, что Констансия сумела все уладить с мужем, утешило его.

Что касается чистейшей, неземной любви, которую она ему предлагала, то и это ему понравилось. Для тяжелораненого, обескровленного, страдающего от болей и жара в самую пору было любить и быть любимым не земной, а небесной, бескорыстной любовью.

Донья Этельвина была женщина практичная, мудрая и благоразумная. Как все простушки, которые переезжают из такой отсталой страны, как наша, в другую и проводят, скажем, в Париже или в Лондоне пару лет, донья Этельвина, побывав там, стала нетерпимой очернитель ни цей своей родины, считая ее варварской страной, сделалась фанатичной поклонницей всяких французских и английских прелестей и тонкостей. Все, что она знала о наших обычаях, стало ей казаться грубым и shocking.[110] Язык наш, по ее мнению, не был пригоден, чтобы causer[111] и выражать esprit.[112] Даже объясняться в любви по-французски или по-английски было лучше, чем по-испански. Je vous aime или I love you[113] звучат очаровательно, тонко, тогда как te amo или la amo a Usted[114] – напыщенны и претенциозны. Вместе с тем Этельвина вывезла из-за границы безмерную любовь и уважение к материальному благополучию и научилась добывать материальные блага. Мсье Мерсье, например, который и до женитьбы был не промах, став мужем доньи Этельвины, сумел с помощью супруги учетверить свое состояние. Наконец, донья Этельвина, увидев, что она преуспевала и в fashion[115] и в dandysm,[116] так возгордилась, так ее занесло, что у нее родилась идея, не оставлявшая ее ни на минуту, что она может и должна выйти замуж за графа или на худой конец за какого-нибудь знатного дворянчика и что брак с поваром – это mésalliance.[117] Она кляла всех, кто уговаривал ее выйти за него замуж, уверяла, что они хотели ее погибели и сделали несчастной на всю жизнь. Только по наивности и неведению она могла заключить брак с человеком, который вдвое старше ее. Донья Этель ви на ненавидела ложь – порок, свойственный только таким пропащим народам, как испанский, и, ненавидя ложь, прямо и откровенно говорила незадачливому мсье Мерсье, что презирает его, стыдится его и мечтает о дворянчике. Мсье Мерсье, чтобы не впадать в грех и не убить свою нежную подругу, взял да и умер сам, ушел в лучший мир. Освободившись от чудовища, донья Этельвина заделалась модисткой, и мечты о графе овладели ею с новой силой.

Несмотря на свою испорченность, донья Этельвина была способна на сильное чувство: она обожала Констансию и понимала, что метод откровенных суждений, который был хорош с мсье Мерсье, не годился для маркиза де Гуадальбарбо: тут надо было хитрить. Она быстро сообразила, что письмо могло повредить ее госпоже: после смерти доктора его найдут, чего доброго, при разборе бумаг. Чтобы не потревожить доктора, она деликатно взяла у него из рук письмо и тут же разорвала его на мелкие кусочки. Потом, вежливо простившись, упорхнула из комнаты.

Когда к больному вошел врач, там еще витал аромат духов «Оппопонакс».

– Сеньора донья Канделярия, – обратился он к хозяйке, – чем здесь воняет? Что за чертовщина? Кто здесь был? Вы что, хотите уморить несчастного?

Донья Канделярия, встревоженная словами врача, призналась во всем и рассказала о посещении доньи Этельвины, хотя дон Фаустино делал ей знаки, чтобы она молчала.

Врач, которому были хорошо известны все светские сплетни, сразу понял и оценил важность и значение этого визита.

– Ну хорошо, – сказал он. – Только впредь никого не впускайте – ни с духами, ни без духов. Чтобы больной поскорей выздоровел, ему не следует принимать гостей и разговаривать.

Доктор Кальво – так звали медика – являлся противоположностью доктора Фаустино по весьма важным статьям: у него не было никаких иллюзий, он был практичен и прозаичен. Но зато доктор-медик походил на нашего доктора добротой, при том что тоже не обладал верой. Дон Фаустино внушал ему живую симпатию. Доктор Кальво легко разгадал и причину дуэли и происхождение раны, но хранил молчание. У него на этот счет были свои соображения. Он сообразил, что маркизу, помирившемуся с женой и свободному от мук ревности, было бы огорчительно или по крайней мере неприятно, если бы дон Фаустино умер. Это нарушило бы его спокойную, безмятежную жизнь. Не желая тревожить маркиза заранее, врач скрыл от него серьезность раны. Он прекрасно понимал, что ни чета маркизов, ни Этельвина и никто другой, как бы они ни интересовались больным, не будут за ним ухаживать. Хозяйке гостиницы все это тоже в конце концов надоест; она займется другими постояльцами, и тогда дон Фаустино останется совсем один и умрет, как бездомный пес. Это заставило доктора Кальво выяснить у доньи Канделярии, есть ли у больного друзья?

– Для тех, с кем он водится, он слишком беден. Если бы он дружил с чиновниками – тогда другое дело. В общем, друзей у него нет. Что до родственников… Он из знатных, хотя у него нет ни гроша. Но, как я рассуждаю, от его родных мало толку. Получается, что он один-одинешенек; отца с матерью у него нет, братье все стер тоже нет. Он бедняк, а знаете, что поется о бедняке в одной копле?

– Нет, сеньора, не знаю. А что там поется?

– А поется так:

С ветром лишь сравним бедняк.

Все бегут оттуда,

Где подует сей сквозняк,

Словно от простуды

Доктор Кальво согласился, что копла подходит как нельзя лучше к дону Фаустино, и спросил у хозяйки, не знает ли она кого-нибудь из земляков, которые могли бы им интересоваться. Та сказала, что часто слышала об управляющем – есть там в Вильябермехе небольшое именьице, – которого зовут Уважай-Респетилья, и о священнике по имени Пиньон.

Врач решил, что посылать телеграмму на прозвище Уважай-Респетилья было неудобно. Другое имя не показалось ему таким странным и подозрительным, и в тот же вечер он отправил депешу в Вильябермеху на имя отца Пиньона, в которой сообщил, что дон Фаустино Лопес де Мендоса тяжело и опасно болен.

Доктор Кальво не преувеличивал. Вечером жар усилился, а когда утром температура спала, больной почувствовал крайнюю слабость, сознание его помутилось. Он потерял ощущение времени, плохо видел окружающие предметы, не понимал, что с ним происходит, и часто впадал в забытье.

По вечерам жар усиливался.

– Что же это будет, доктор? – с беспокойством спрашивала донья Канделярия.

– Не буду скрывать от вас: положение серьезное.

– Он выживет?

– Трудно сказать.

– Сколько же будет так продолжаться?

– Недели три. Воспаление вызвало травматическую лихорадку и захватило плевру, которую, к счастью, пуля не задела. Повторяю: такое опасное положение может длиться три-четыре недели. Нужен покой, тишина, строжайшая диета, жаропонижающее, микстура по рецепту, – словом, все, что я прописал. Вы чудесная женщина, донья Канделярия, поухаживайте за ним. Кто знает, может быть удастся спасти беднягу.

Когда температура спадала, больного одолевала сонливость, а мозг продолжал лихорадочно работать, хотя мысли не подчинялись ему больше: теснились в беспорядке, мешали друг другу, путались.

Это были печальные мысли, а картины, сменявшиеся в его больном воображении, и того печальнее. Временами он видел подле себя самое смерть и тогда чувствовал, что скользит по краю обрыва и потом летит в темную бездну. При этом его охватывало сладостно-тоскливое чувство, и он предвкушал покой, мир, небытие. Ему казалось, что он растворяется в бескрайном море, что узы любви прочно соединяют его с себе подобными существами, что война, борьба, эгоизм исчезают. В то же время он испытывал острую боль от того, что утрачивает свою индивидуальность и что даже имя его стирается из книги жизни. У него было такое ощущение, будто он погружается в океан небытия, тонет и после него ничего не остается: ни следа, ни отпечатка, ни воспоминания; весь поэтический строй его души рушится, все зерна, зароненные божественным промыслом, исчезают, так и не дотянувшись до света. На дне темной пропасти он видел Констансию, она приветливо ему улыбалась, звала к себе, обещая чистейшую, неземную любовь, о которой говорила в письме. Дон Фаустино хотел взять ее за руку и удержать подле себя, но Констансия в испуге отпрянула, чтобы возлюбленный не увлек ее за собой в пропасть. Этельвина лихо отплясывала какие-то танцы, пела веселые французские песенки и над всем смеялась. Появился маркиз де Гуадальбарбо, восклицая: «Как я счастлив! Констансия меня любит!» – и дон Фаустино завидовал этому счастью.

Образы Вильябермехи, Ла-Навы, Роситы, доньи Аны, кормилицы Висенты переплетались в самых причудливых, самых фантастических комбинациях и мутили сознание. Реальное ощущение времени исчезло, но больной смутно понимал, что лежит он уже очень давно, и вдруг в какой-то момент почувствовал и увидел – и это был не бред, – что отец Пиньон и Респетилья стоят подле него, смотрят печальными глазами и произносят слова утешения.