дет спрашивать себя: «Зачем я нужен?» Он нужен, чтобы объяснить мир.
Поразмыслив над всем этим несколько глубже, он натолкнулся на ужасную трудность. Убедившись на практике, что без любви он ничего не может делать, он понял теперь, что теория тоже требовала любви. Ведь и бог, творя мир, смотрел на него с любовью и говорил, что это хорошо. Чтобы доктор видел вещи хорошими или, по крайней мере, красивыми, он должен взирать на них с любовью. Нужно иметь огромную любовь, чтобы отразить их в зеркале души более прекрасными, чем они есть на самом деле. Любовь – великий художник, творец, поэт, и Фаустино приходил в ужас от мысли, что он не любит. Он проверял сначала, хорош ли объект любви, и, убедившись, что хорош или даже очень хорош, решился полюбить его. Но в этом случае он не ощущал благородного порыва, не испытывал благородной доверчивости, свойственной любящей душе, которая с любовью устремляется к избранному предмету, а потом уже видит, что он хорош или прекрасен.
Читатель, вероятно, понял, в каком трудном положении я нахожусь, выбрав героем моего повествования человека с таким сложным и противоречивым характером. Но поневоле я обязан приводить здесь его нескончаемые монологи. Я знаю, что они могут показаться докучливыми, но отступать поздно. Постараюсь быть кратким, хотя нужно сказать еще многое.
Итак, доктор пришел в отчаяние оттого, что он не любит, ибо понимал, что любовь важна и для практической деятельности, и для спекулятивной философии. Он снова вернулся к идее сочетания теории с практикой и снова стал мечтать о поездке в Мадрид, охваченный жаждой подвигов и приключений. Но недостаток средств сразу же вставал перед ним неодолимым препятствием.
В комнате, где он сидел, горела одна-единственная свеча, ее слабый свет едва достигал портретов знаменитых Мендоса. Все они были посредственными людьми, кроме перуанской принцессы, конечно. Доктор смотрел на них с ненавистью, ибо, завещав ему громкое имя, они не оставили ему никакого состояния. Его так и подмывало бросить их в огонь. Нет, он заберет их с собой в Мадрид и распродаст по дешевке. Наверняка найдется ростовщик или откупщик, желающий обрести великих предков, он, так сказать, усыновит их или, лучше сказать, усыновится ими и станет благородным. Но на это трудно было надеяться. Вряд ли найдешь нынче таких простофиль – ростовщиков и откупщиков, которые не понимали бы, что и без славных предков, а только при помощи своих ссуд и откупов они могут откупить целую кучу всяких титулов. Так им и надо, моим предкам! Кажется, все заботы были отброшены. Теперь отпала и забота о предках: раз уж он от всего отказался, то может отказаться и от своих праотцов.
– Вы мало чего стоите, – произнес он, глядя на портреты. – Любой подрядчик в два счета может стать теперь благородным.
От долгих бдений нервы доктора были сильно возбуждены. Одиночество, тишина ночи, слабый свет единственной свечи, наполнявший комнату причудливыми тенями от мебели и от портретов, – все это так подействовало на воображение доктора, что ему почудилось, будто оскорбленные им предки покидают свои рамы и движутся на него, бесшумно, как привидения. И перуанка улыбалась не то насмешливо, не то сострадательно. В комнате стало невыносимо душно, как будто ожившие предки наполнили ее своим горячим дыханием. Доктора бросало то в жар, то в холод. Страха он не испытывал, но боялся, что сойдет с ума. Трезвому философу не пристало верить в то, что писанные маслом портреты могут выйти из своих рам с целью попугать его или посмеяться над ним.
Однако доктор кинулся к окну, настежь распахнул рамы и ставни, и в комнату ворвался свежий весенний воздух. Вид из окна был унылый; оно выходило в безлюдный переулок. Напротив возвышалась глухая стена, окружавшая кладбище. Справа была видна круглая башня замка, в которую упирался дом Лопесов де Мендоса. За кладбищенской оградой чернели стены церкви и часть арочной галереи, соединяющей церковь с замком: тут переулок делал крутой поворот. Полная луна освещала безлюдную улицу. Было тихо. Только ветер шелестел в траве, которой поросли и улица, и кладбищенская стена.
Доктор ничего этого теперь не видел. Все внимание его поглощало другое: прямо против окна, прислонясь к стене, неподвижно, словно статуя, стояла женщина в черном. Свет луны освещал ее высокую, стройную фигуру и лицо, полное скорби и печали: кажется, в ее прекрасных глазах блестели слезы. Доктор узнал свою Вечную Подругу.
– Мария, Мария! – воскликнул он, но женщина не ответила, а пошла от него в сторону галереи.
– Мария! – снова позвал доктор.
И тут ему показалось, что женщина вздрогнула, но не отозвалась и даже не обернулась.
Доктор готов был выпрыгнуть прямо в окно и броситься за нею, но не пускала толстая решетка.
– Мария! – крикнул он в третий раз, но женщина в черном свернула за угол и скрылась из виду.
Доктор поспешно схватил шляпу, выскочил во двор и открыл засов двери, выходившей на улицу. К счастью, калитка не была заперта на ключ: он распахнул ее и бросился вслед за Вечной Подругой. Она не могла далеко уйти.
Было три часа пополуночи. Кругом – ни души. Доктор несколько раз обежал ближайшие улицы. Снова вернулся к замку, перелез через кладбищенскую стену, думая, что найдет ее там, где обрели убежище и покой усопшие. Но все напрасно. Она как сквозь землю провалилась.
Доктор решил, что женщина покинула селение. До самой зари он успел обежать все окрестные дороги, и снова безрезультатно.
В церкви звонили к ранней мессе, и он решил пойти туда. Может быть, он там увидит таинственную незнакомку: ведь тетка Арасели видела ее именно в церкви.
Но и там ее не было.
Несмотря на свое безбожие, он был так возбужден, сделался так не похож на трезвого философа, что повел себя непоследовательно и сотворил нечто вроде молитвы – просьбы к Иисусу Назарейскому, главным хранителем которого он являлся, и к маленькой фигурке святого покровителя Вильябермехи, умоляя их помочь в розысках Вечной Подруги. Но сверхъестественные силы были глухи к мольбам доктора и не открыли ее местопребывания.
XIV. Страдания во славу дьявола
Новое появление Вечной Подруги утвердило веру дона Фаустино Лопеса де Мендоса в то, что она была живым существом из плоти и крови, и убедило в том, что она жила здесь, в Вильябермехе. Это вдохновило доктора на новые поиски. Он крайне удивлялся тому, что женщина сумела так надежно укрыться в небольшом селении, и решил не отступаться от своего намерения, пока не обыщет дом за домом.
Предприятие по розыскам таинственной женщины было такого свойства, что он не решился рассказать о нем даже Респетилье, хотя тот мог быть ему полезен. По совершенно другим соображениям он ничего не стал рассказывать и матери. Если Мария – будем называть ее так вслед за доктором – скрывалась от всех, значит, у нее имелись на это веские причины. Если бы он доверился Респетилье, тот непременно открыл бы местопребывание Марии. Поведав об этом деле матери, он только напугал бы ее. Бог знает, что она могла бы подумать о женщине, которая так упорно скрывается.
Было еще одно лицо, чья бесконечная преданность доктору могла сравниться разве что с огромной любовью к нему. Ему-то и решил он открыть свой секрет и попросить помощи. Это было самое подходящее лицо во всей Вильябермехе: именно оно могло разоблачить любую тайну и найти местопребывание кого угодно. От этого лица ничто не могло укрыться, оно знало всех и вся: все, что происходит в семьях, кто кого любит, кто с кем ссорится, кто что ест. И уж если это лицо не найдет Вечную Подругу, то, значит, Вечная Подруга – существо Незасекаемое, утопическое, хотя оно и было существом реальным, видимым и осязаемым. Этим лицом, к помощи которого прибегнул Фаустино, была его кормилица Висента, служившая у доньи Аны с самого рождения доктора.
Доктор уже решился поведать ей обо всем, но через два дня после появления Марии отправился на ферму верхом на лошади. Хозяйка встретила его одна на пороге дома. Хозяин работал в это время в поле.
– Барин, – сказала крестьянка, – сегодня утром меня попросили передать вам письмо.
– Кто попросил?
– Кто-то чужой: я его не знаю.
– Дайте сюда письмо.
– Пожалуйста, – ответила крестьянка и протянула конверт. Доктор взял его с величайшим волнением, так как узнал почерк таинственной незнакомки.
Он сразу отъехал подальше от дома, осмотрелся кругом и, удостоверившись, что никто за ним не наблюдает и не может ему помешать, вскрыл конверт. В письме говорилось:
«Я вовсе не имела намерения пугать тебя своим необычным появлением. Моя очарованная душа испытывает страстное желание объяснить себе ту неодолимую силу, которая влечет меня к тебе, и говорит мне – может быть, это неправда, – что в другой жизни мы будем беспрепятственно любить друг друга и будем счастливы. Я не требую, чтобы ты разделял со мной эту веру. Моя душа верит и в то, что во сне она отделяется от тела и летит к тебе. Не знаю, можешь ли ты в это поверить. Я люблю тебя и ни о чем другом не мечтаю, как быть любимой тобою. Впрочем, разве можно рассчитывать на взаимность, если в этой жизни счастье для нас невозможно? Поэтому мое поведение может показаться странным. Поэтому я и бегу тебя и стремлюсь к тебе. Рассудок заставляет избегать тебя, а любовь против моей воли влечет к тебе.
Кроме того, у меня есть ужасная тайна, которую я не могу и не должна тебе открыть. Есть нечто такое – не знаю уж, во мне или вне меня, – что делает меня недостойной твоей любви. Не думай, пожалуйста, что я совершила что-нибудь недостойное.
Бриллиант сохраняет свою чистоту, даже если он лежит в грязи. Грязь не может его замарать, зато свет, свободно проникающий внутрь камня, делает его блестящим, радостным и красивым. Ты – мой свет, а сердце мое – бриллиант.
Зернышко упало в землю, солнце согрело его, и зерно проросло. Но цветок не раскроет своих лепестков, если ты, мое солнце, не обласкаешь его своим теплом.
Я за многое благодарна тебе, хотя ты и не знаешь этого. Если я цветок и бриллиант, то этим я обязана тебе, ибо ты мой свет и мое солнце. И тем, что грязь не замарала меня, я обязана тебе, моему свету. И тем, что я обрела силу, чтобы вырваться из темного лона земли, я обязана тебе, моему солнцу, ибо ты дал тепло стебельку и собрал аромат в нераскрывшейся чашечке цветка, и все это стало твоим и хранится для тебя.