Я спал, укрывшись газетами. Прятался в чужих историях.
По ночам я смотрел, как далекие огни растут и делаются яркими глазами. Подъезжали поезда. Потом, летом, появились туристы, и жандармы нас прогнали. Я вышел на улицу и стал жить там. Больше не было аплодисментов. Не было побоев. Не было мокрых платформ и ярких глаз.
Снаружи было ничего. Много других. Очень открытое небо. Дыши, сколько хочешь, думал я.
Я часто смотрел на реку. Холодная мышца. По ряби всегда плыли корабли с музыкой внутри. Люди танцевали. Звуков не было, только суета. По ночам я не видел реку, но слышал ее. По ее берегу гуляли парочки. Стук башмаков. Цепочки фонарного света, мерцающие на воде.
И еще смех. Дети, не спавшие допоздна, тыкали пальцами, что-то кричали родителям, потом бежали, не прочь, а дальше; от радости, не от страха.
Все, конечно, пялились. Еще бы. Кто их упрекнет? У человека половины головы нет. С одной стороны я выглядел нормально. Как раньше, но не помнил, что было раньше. Потом я, мистер Хьюго, поворачиваю голову, все ахают. Пугаются того, чего нет. Если смотреть спереди, глаза у меня выглядят нормально, нос отлично — а потом вдруг раз, и нет половины головы, и не помню, говорил ли я, что у меня только одно ухо?
Я ничего не имел против того, чтобы сидеть. Тело немело, но было спокойно. Я ждал ночи. Приходила ночь. Я сражался за тепло. В доспехах рассвета приходило облегчение. Я смотрел, как день разворачивается изнутри, потом засыпал, когда солнечный свет вставал заводью.
Любой отчаявшийся или одинокий согласится, что в заведенном порядке есть утешение.
Я держался всегдашних скамеек и бульваров. Нотр-Дама. В кино можно было без проблем выспаться, если не поймают. В парках тоже было безопасно, если собиралась компания. Был парк, который мы все знали, куда мальчик, сын пекаря, прибегал, воришка, с сумкой круассанов, шоколадных булочек, хлеба, пирогов — всего, что ему удавалось стащить. Мы жадно ели. Он всегда давал мне добавку, и его не отпугивала моя голова. Ели быстро, все без исключения — хотя с зубами была беда.
Мне нравились тамошние утра. Я чувствовал свет. Даже смотрел вверх — на Него. Тихо говорил с Ним. Чувствовал, что Он слушает. Я сбился с пути, говорил я Ему. Но Он знает. Он был рядом.
Я начал заходить во все церкви. Горбился под цветными окнами и тонул в историях человечества. У некоторых лиц, нарисованных на стекле, были маленькие, но полные мощи глаза. Иногда приходил священник и садился рядом, говорил со мной, касался моей руки. Было хорошо. Я думал, касается ли Его рука всех, или это наши притрагиваются к Нему. Тогда я вспомнил книги на чердаке. Маленькие ручки. Это было запрещено, но они все равно копались в коробках. Коробках с книгами и других. Потом я подумал о мальчике, который приносит нам в парк пироги. Я хотел похвалиться священнику. Я был горд, что кого-то вот так знаю: священник знал Его, но я тоже Кого-то знал. Ребенка, который мог нас спасти.
У реки всегда был народ. Летом мы проводили там всю ночь. У некоторых были красные лица, они спотыкались, стоя на ногах. Мне предлагали выпить и покурить. Но в больнице это не разрешалось, так что у меня не было привычки. Однако сидеть под мостами было правильно. Много затененных мест вдали от толпы. Летом прохладно, если прислониться спиной к камню. Я спокойно оставался один. Наблюдал. Слушал. Спал. Ничего, если бы не проснулся.
Как-то спал под Мостом искусств. Доктор из больницы, шедшая с детьми, заметила меня (узнала мою голову, разумеется). Поразилась, увидев мистера Хьюго.
Она отвезла меня обратно в больницу. Зазвучали громкие указующие голоса.
На следующий день пришел начальник. Сказал, что ищет уборщика. Меня поселили бы в другой части больницы, возле чердака. Идеальное решение, сказал он и дал мне денег на новую одежду, мыло, расческу, даже шнурки для обуви. Я жил в старом крыле, над палатами, которые закрыли в 1890-х. Там было много пустых комнат. В основном запертых.
Мне тогда, наверное, было за тридцать. По крайней мере, я был достаточно молод, чтобы все еще мечтать о том, чего у меня никогда не будет.
Я проводил свободное время в парках, иногда узнавал прежние лица — радостно делился обедом, мне этого даже хотелось, я приносил больше, чем нужно.
Часто бывал в библиотеке. К тому времени я уже читал. Я много читал. Мне нравились стихи. Я читал их по-французски. Немножко выучил английский. Замечательное бегство. Признаюсь, я знал, что такое немецкий, в голове у меня лежали звуки, словно яйца, из которых готовы вылупиться птенцы, стоило мне услышать его на улице. Эти звуки были моими, но пока я их не помнил. Мне становилось страшно, когда я их слышал, даже стыдно. Потом я шел домой и испражнялся под себя. Сидел среди вони. Заставлял себя. Заставлял себя сидеть среди вони. Я был одним из этих, не забывайте, одним из этих, кого ненавидели.
Как бы то ни было, работая уборщиком, я просыпался в пять утра. За каждым оконным стеклом виднелись наброски будущего — мир, только что нарисованный по памяти о вчерашнем дне.
Работа моя начиналась в шесть. Я надевал синий комбинезон. У меня был тяжелый ключ. В шкафу стояли швабры, щетки и разные инструменты. В шкафу жили насекомые, но они пришли туда раньше меня, и я старался их не тревожить.
Я делился мыслями с новенькими. Не все они были идиотами и преступниками; были и разумные, уважаемые мужчины и женщины, у которых имелась работа, и дом, и семьи, приходившие их навещать и тихо плакавшие.
Пациенты появлялись и исчезали. Некоторые сбегали, оставив тела. Я думал, я тоже там умру, я этого хотел, особенно по вечерам.
И все же вот он я, много лет спустя, между этой страницей и вашими глазами. Часть чьей-то истории.
Через девятнадцать лет больницу закрыли. Ко мне пришел тот же начальник. К тому времени он овдовел и собирался на пенсию. Его дети выросли. Надо признаться, мы друг к другу привыкли.
Он стал ради меня звонить по телефону. Чтобы все устроить, сказал он. Нашлось место уборщика в Королевской больнице Манчестера, в Англии. Та же работа, сказал он. Даже есть куда расти.
Он отвез меня на своей машине в Англию.
Это заняло два дня. Нам пришлось спать в одной постели в маленькой гостинице.
Он говорил о своей жене. Плакал. Я все слушал. Я смотрел на все в окно машины. Когда мы добрались до места, он помог мне найти жилье.
На получение паспорта ушел не один месяц.
Власти говорили, что меня не существует. Был лишь один официальный документ: бланк поступления в больницу неопознанного мужчины с пулевым ранением в голову. Стали звонить бывшим сотрудникам больницы. Но было столько раненых. Большинство умерло.
Потом старушка, которая когда-то работала на кухне, сказала, что смутно помнит. «Бросили умирать на улице, — сказала она. — Без документов, в лохмотьях, в карманах ничего, только роман Виктора Гюго. Это принимавший его врач придумал имя. Не думал, что выживет».
Пришлось идти в паспортный стол с начальником. Показать то, что осталось от моего лица.
Они бросили все свои дела.
«Он был жертвой войны, — объяснил начальник. — Никто не знал, как его зовут, ни имени, ни фамилии. Нужно делать исключения».
Исключение сделали. Паспорт: Виктор Хьюго. Родился в Париже, в 1922-м. Номер 88140175.
Улицы в Англии темные и серые. Трудно понять, что люди говорят.
И сырость!
Я научился принимать горячую ванну перед сном.
За несколько десятилетий после Парижа случились три важные вещи:
1. Я вступил в ежемесячно собиравшийся кружок любителей поэзии.
2. Подружился с мальчиком, который на несколько лет поселился по соседству.
3. Построил теплицу, чтобы выращивать помидоры.
Однажды мне сказали, что я должен уйти на пенсию. «Почему?» — спросил я.
Засмеялись, они все засмеялись. Сказали, что пора наслаждаться жизнью. Устроили вечеринку. Люди, незнакомые со мной, напились. Я сидел. Смотрел на все это. Слушал. Думал, видит ли Он.
К тому времени я хорошо говорил по-английски. Но все равно все смотрели, жалели, боялись, а иногда плевали.
А жизнь все шла… и все тащила меня в зубах.
В прошлом месяце ко мне домой приходил человек. Сначала я не хотел его впускать. Потом он сказал, что работает на ВВС. Я подумал, не слишком ли много я смотрю телевизор. «У меня есть друг в Америке, — сказал он. — Попросил передать письмо прежнему соседу, мистеру Хьюго».
Этого-то я так и боялся желать. Иногда я гадал, не выдумал ли его.
Человек сказал, чтобы я прочел письмо. Все обдумал. Он вернется через пару недель и поможет мне все устроить, если я этого захочу. Сказал, чтобы я рассчитывал на следующие несколько лет. Спросил, не будет ли мне одиноко. (Тут я рассмеялся.)
Сказал, что в Калифорнии всегда солнечно. Что Дэнни теперь — известный режиссер, и его фильмы идут по всему миру. Славное место, чтобы пожить, сказал он. В пансионате есть даже бассейн и садик.
Я пригласил его со мной пообедать, приготовил рыбные палочки. Он разложил картошку фри по противню. Я включил детскую передачу. Мы смотрели и ели с подносов. Наступил вечер. Он коснулся моей руки перед уходом. Я дал ему помидоров.
Лег. Не спал, лежал с открытыми глазами. Придется уехать из дома. Бросить свой поэтический кружок — не садиться в автобус дважды в месяц по вторникам, не занимать место сзади и не читать имена и послания, нацарапанные на стекле. Не узнавать, что:
Дэз любет Рэз
Гарет мудак
Лиззи шалава
Объяснения в любви и ненависти.
Не думать:
Большинство сражалось до конца,
Их убивали до конца,
Ненавидели до конца.
А я был одним из них, не забывайте, из тех, кого ненавидели.
Надо сказать Дэнни. Он имеет право знать, что совершил мистер Хьюго.
По вечерам, когда собирается поэтический кружок, я варю в чайнике яйцо. Беру его с собой в автобус. Согревает руки, пока не съешь. Иногда беру пакет помидоров, которые выращиваю в теплице, и раздаю их. Мне будет всего этого не хватать. Я привязан к вещам, которые большинство людей считает незначительными.