Иллюзия смерти — страница 24 из 38

Слепой старик, сидящий на сломанном колесе кибитки, пыхнул трубочкой и что-то прошептал.

От удара о гравий, вдавленный в землю, цыганенок раскровенил коленки и ладошки. К всеобщему дикому крику на русском и цыганских языках добавился истеричный детский визг. Я тут же узнал мальчишку, едва он поднялся на колени. Это был тот самый пострел, который отнял у меня морковку.

Не знаю, что мною руководило в это мгновение, но я наклонился, схватил кусок асфальта, отломившийся от тротуара, и запустил им в солдата. Метательный снаряд попал ему меж лопаток и причинил, видимо, немало боли. Солдат развернулся в мою сторону. С головы его слетела пилотка, и солнце тотчас воспользовалось случаем осветить до блеска русую щетину на темени.

Солдат машинально развернул в мою сторону автомат. Так уж получилось. Уверен, что он не стал бы стрелять в своего, да я и не успел даже подумать об этом в ту минуту. Но его жест наполнил голоса цыган еще большим отчаянием. Повидавши многое, они ждали теперь чего угодно.

От плачущего мальчишки оторвалась его мать. Я и ее узнал, когда она метнулась к сыну. Подбежавши к солдату, она рванула на себе цветастую рубашку.

— В меня стреляй!.. — кричала женщина, и на темном, как запущенный кофейник, теле дрогнули груди, торчащие в разные стороны, прямо как у козы. — Стреляй в меня!..

Я схватил голыш, валявшийся под ногой, и снова бросил его в солдата. На этот раз не попал, но солдат сделал шаг назад и опустил автомат.

— Навести порядок! — прогрохотало над табором. — Быстро! Вывести задержанного для допроса! — В резервацию ворвался офицер. — Остальных усадить на землю!

Этого хватило, чтобы шум стих. Я почувствовал, как сзади кто-то схватил меня за руку. Столетний дед Филька уцепил мой локоть как клещами, оторвал меня от ограждения и поволок мимо рынка в сторону города.

Сзади послышались старушечьи голоса, похожие на сорочий треск:

— А еще сын учителей!

— Мать-то померла. Сирота!.. Умом тронулся парнишка.

— Типун вам в рот, заразы!.. — Дед Филька до того рассвирепел, что остановился и топнул.

Я никогда не видел его в таком бешенстве. Он так ударил ногой об землю, что облако пыли поднялось до его пояса, едва ли не скрывая меня с головой.

— Молчать!.. Зарублю, стервы!.. — Он взмахнул костылем, встряхнулся и потащил меня дальше.

Я знал куда: в свой дом. Оттуда нас с ним не смогли бы выбить несколько батальонов солдат и «агрономов» из большого города.

— Дед, отпусти, — взмолился я. — Больно же! Сам пойду.

— Я тебе щас пойду! — Он пригрозил палкой и мне. — Нет уж, я тебя, голубя, лично доставлю! Батя тебя не порет, а надо бы!.. Вот к дому подойдем, наломаю ивняка да всыплю до кровавых соплей! Чтоб знал, как отца подставлять!..

Я его не боялся. Он меня обожал и пальцем не трогал. Учил курить самокрутки, за что ему немало доставалось от старухи, строгал мне из деревяшек пистолеты и развлекал в те редкие дни, когда меня одного дома оставить было нельзя, а отвезти к родному деду в деревню не было возможности.

— Развели тухачевскую тамбовщину, гниды компартийные! — шептал он по дороге.

Что такое тухачевская тамбовщина и как она связана с последними событиями, я не знал, но, судя по интонации Фильки, это было что-то нехорошее.

Я чувствовал себя разбитым.

Через час прибежал взволнованный отец, выслушал последние новости и без сил опустился на табурет. Дед Филька одним из пяти оставшихся зубов ловко сорвал пробку с «три-шестьдесят-две». Они выпили ее почти без закуски, и отец отвел меня домой.

— Включи телевизор, — сказал он мне, когда мы пересекли порог квартиры. — Поиграй, только, пожалуйста, не выходи на улицу. Мне нужно закончить в школе дела. Ты обещаешь не ходить больше к цыганам?

Он говорил сбивчиво, словно пытался втиснуть в меня понимание простых вещей вопросами, не требующими ответов. Все и в самом деле было понятно. Я не должен ходить туда, откуда меня привели. Мне надо отвлечься, занять себя более интересными делами. Например, смотреть телевизор. И вообще не выходить из дома.

— Да, только приходи поскорее, — попросил я, зная, как поздно отец возвращается домой после соревнований.

Благодаря его усилиям наша школа превратилась в центр спортивной жизни района. Если проводились какие-то соревнования, то только, как говорил отец, на базе нашей школы. Когда эта фраза звучала из его уст, я всегда оказывался в тупике. Мне было известно, что в городке нашем имелась спортивная база, которой руководил отец, и школа, где он преподавал физкультуру. Соединить это вместе у меня не хватало ума.

Дед Филька отвлек его как раз от таких состязаний. Лето — лучшая пора для сборов команд района, и мое время отдыха не совпадало с графиком отца. Так я оставался без игр, рыбалки и дружбы с ним. Нынче это чувствовалось особенно остро.

День обещал быть долгим. Но я знал, что отец вернется, как только небо потускнеет. Мне трудно было привыкнуть к таким возвращениям. Я не умел встречать его один.

Раньше этим заправляла мама. Каждый раз, когда он возвращался, я горделиво молчал, а она рассказывала отцу, насколько хорош я был в его отсутствие. Нечего и говорить, что к рассказам своим мама добавляла много того, чего в помине не было, но я не протестовал. Ведь говорилось только лучшее. Я сидел, сосредоточенно играл и ждал, когда отец возьмет меня на руки и скажет, что гордится мной.

Это были одни из лучших дней моей жизни. Я чувствовал себя тем важнейшим звеном, которое связывало силу и счастье отца с нежностью и счастьем мамы. Чтобы придать теперь настоящему хоть какую-то схожесть с прошлым, в отсутствие отца я орудовал веником и раскладывал по своим местам вещи. Но отец приходил и словно не замечал этого. Его боль мешала ему видеть. А мне трудно было привыкнуть к разнице времен.

Раньше он хвалил меня за то, чего не было, теперь даже не замечал того, чего оказывалось слишком много. Но каким-то внутренним чутьем я ощущал себя той необходимостью, без которой отец теперь перестал бы существовать вовсе. Он почти не обращал внимания на мои подвиги, выход радости в этом направлении словно закупорился в нем. Зато, удивляя меня, его чувства прорвались с другой стороны. Мне сложно было объяснить, что изменилось в этой связи. Он любил меня по-прежнему, но как-то иначе. Отец словно оставил в прошлом свою любовь ко мне, тогдашнему, и полюбил меня снова, уже другого.

Сидя дома, в тишине, я лепил из пластилина фигурки и искал ответ на вопрос о том, что же все-таки с ним произошло. Ответ был прост, но тогда я не мог его слепить из чувств так же умело, как ваял из пластилина людей и животных. До ухода мамы он понимал меня как продолжение себя. Сейчас, когда мамы не стало, он видел во мне уже ее продолжение. За это последнее, что от нее оставалось кроме памяти, он ухватился как за смысл своей разбитой жизни.

Я проснулся так же неожиданно, как заснул. Телевизор был включен, свет в квартире не горел, а окна были похожи на гигантские чернильницы, наполненные доверху.

Как же так?

Отец вернулся и не перенес меня на кровать? Этого никогда не бывало прежде. Я вскочил на диване и нащупал на стене выключатель. Он щелкнул, лампочка вспыхнула, большая комната осветилась. С тревогой я спрыгнул на пол и побежал в комнату маленькую.

Отца там не было.

В меня вошел страх. Я не боялся кого-то конкретного, чьего-то нежеланного появления. Меня пугала сама ситуация, при которой я впервые в жизни остался один, с включенным телевизором, позабытый и брошенный.

«Не может же быть, чтобы у отца еще не закончились соревнования», — подумал я, глядя на часы, которые показывали половину двенадцатого ночи.

Одинокий и раздавленный, я просидел на диване еще полчаса.

Детская особенность усугублять простое до состояния особенного вернула мои мысли к знакомой формуле, выведенной несколько месяцев назад в школьном дворе.

«Меня оставляют все. По очереди. Видимо, Бог отца Михаила продолжает уводить от меня тех, кого я знал и любил. Вот и отец уже не торопится ко мне».

Это было уже слишком!..

Сидя на диване, я заплакал и втянул голову в плечи. Мир, такой привычный и любимый, перестал существовать вокруг меня. Словно воздушный шарик, проколотый иголкой, он лишался своего веса. Из него уходило все, что было для меня главным. Осталась только оболочка, жалкая, бесформенная… Я сидел на диване и беззвучно плакал.

— Мама… — прошептал я. — Мама, вернись.

Я верил, что если она придет, то появится все, что я утратил: любовь, светлые дни, смех рядом с собой и запах, по которому истосковался.

«Я должен найти отца», — сказал я себе.

Пройдя в прихожую, я распахнул нишу и снял с крючка куртку. В прошлом году мама купила мне ее на вырост. Она до сих пор казалась мне большой, хотя на самом деле в ней уже не стыдно было показаться на улице. Но сейчас меня это не заботило. Подняв воротник, я трижды повернул замок против часовой стрелки. Уходя, отец велел запереться на три оборота и не подходить к двери. Сейчас, нарушая запрет и выходя на улицу, я не чувствовал вины. Это была сущая мелочь по сравнению со страхом, давящим меня, и предчувствием беды. Дверь я прижал к косяку, но закрыть ее было нечем.

В подъезде было тихо, свежо, пахло, как и прежде, недавно вымытым полом. Но сейчас этот запах не вдохновлял меня. Он был тревожным предвестником моего появления в ночном городе, чего не случалось раньше, не говоря уже об обстоятельствах, при которых это происходило. Я спустился по лестнице и вышел из дома.

Мелкий дождик тотчас омыл мое лицо, и я сунул руки в карманы. Меня не остановил бы и ливень. С непокрытой головой, полный страха и с комком сдерживаемого плача в груди я вышел со двора и направился по дощатому тротуару в сторону школы.

Я шагал по доскам, совсем одинокий, никому не нужный, беззащитный и заполненный переживаниями. Когда луну закрывали кроны деревьев, я ступал мимо досок, и тогда нога проваливалась между ними. Несколько раз я выдирал ее силой, срывая сандалию. Все было плохо. Ничего хорошего!..