Илья Глазунов. Любовь и ненависть — страница 39 из 102

гармонией, «пластикой барокко», но и размерами. Даже в наш XX век, эпоху гигантских сооружений, старинное, выстроенное двести лет назад здание кажется большим. Под одной крышей помещались и школа, и высшее учебное заведение, и музей, и академия, наблюдавшая в царские времена за стилем всех казенных зданий, сооружаемых на территории необъятного государства.

Глазунов быстро взбежал по лестнице и вошел в приемную ректора, еще одного «кореша», отсутствовавшего в тот момент в кабинете, чьи высокие стены украшали потемневшие от времени картины. Отсюда повел в библиотеку и в большие залы с расписными стенами, называющиеся в честь великих художников Рафаэлевским, Тициановским.

Под потолком я увидел на всю ширь стены «Триумф Авроры», копию известной картины Гвидо Рени, изображающую сонм античных богов, совершающих триумфальное движение в небесах навстречу Солнцу. Еще одну копию по имевшейся на руках открытке выполнили в 1995 году в Москве по просьбе ректора преподаватели московской академии для актового зала. Написали потому, что именно этот «Триумф Авроры», увиденный в голодном 1944 году, исторг слезы из глаз изумленного мальчика. Когда он вырос, то приложил все силы, все влияние, чтобы и в Москве молодые могли учиться в стенах, похожих на те, что поднялись на набережной Невы перед сфинксами, могли видеть эту же картину и плакать от счастья.

О слезах Илья Глазунов в молодости в автобиографической повести постеснялся написать, там об этом потрясшем его душу событии сказано академически строго:

«Однажды, запутавшись в бесконечных анфиладах комнат, попали в холодный полумрак высокого и гулкого зала, где высоко на стене парила в голубых небесах крылатая дева в развевающейся тунике. Золотая надпись под ней гласила „Слава“. Мы долго стояли, задрав головы, зачарованные этим неожиданно-возникшим утренне-светлым образом, так не вяжущимся с ледяным мраком искалеченного войной храма».

Да, стояли зачарованные, задрав головы, только один четырнадцатилетний невысокий русоволосый мальчик плакал, скрывая слезы от товарищей.

В октябрьские дни 1995 года холодной осенью залы института отапливались, но везде видел я следы запустения, бедности новой власти. Именно ей по праву наследования принадлежит этот бывший под покровительством императоров большой дворец «трех знатнейших искусств». Потемнели некогда белые статуи, посерели палевые стены, черен некогда натертый до зеркального блеска паркет…

Перед старинным шкафом, где под стеклом выставлен в исполненном художниками переплете Устав академии, Глазунов задержался, сказав, что и на Мясницкой надо бы заказать такой – для Устава, представив его на видном месте.

* * *

Илью Глазунова привели в этот храм, еще когда он не залечил раны, причиненные прямым попаданием мощной фугасной бомбы, адресованной расположенному рядом с парадным входом мосту над Невой. Открыв одну из дверей на втором этаже, можно было увидеть улицу и академический сад, обелиск, воздвигнутый в честь «Румянцевых побед».

Но звонок регулярно раздавался в холодных классах. Через разбитые окна падал на подоконники снег. Занятия проходили каждый день. Утром рисовали. Во второй половине дня, как в обычной советской школе, «проходили» все предметы, необходимые для получения аттестата зрелости. Учителя не очень нажимали на математику, физику и химию, потому что знали: из этих мальчишек и девчонок инженеров не выйдет.

Учили рисовать так, как это делали в далеком прошлом. Ставили в классе копии античных бюстов и давали всем одно задание. Никакого отступления от этого закона не допускалось. Потом предлагали таким же образом копировать статуи в рост…

«В течение долгих лет обучения в средней художественной школе и академии мы проводили долгие часы за рисованием, точнее говоря, за срисовыванием образцов античного искусства. Для нас это была школа постижения подлинной гармонии, одухотворяющей и преобразующей человеческое тело в примерах великого творчества. Сидя в нетопленых классах, зачастую в шубах, посинев от холода, мы часами любовались прекрасным обнаженным юношей-дискоболом».

По коротким высказываниям, репликам, по опубликованным воспоминаниям создается впечатление, что опаленное войной сердце ученика СХШ при Институте имени И. Репина открыто было всему прекрасному. Эрмитаж и Русский музей распахнули двери после блокады не сразу. Но зато в 1945 году состоялось торжественное открытие академического музея античных слепков. В его залах состоялась встреча Ильи Глазунова с Никой, потрясшей его воображение так же, как Аврора на картине Гвидо Рени.

«Ника! Стремительная, как белоснежное облако, со складками одежд, волнуемых ветром, как прибой пенистых волн Адриатики!..» – не буду дальше цитировать это пространное восторженное описание, сохранившееся под обложкой старого журнала. Потому что и по этому короткому отрывку ясно, почему сейчас, где только можно, добывает ректор Российской академии живописи, ваяния и зодчества слепки античных статуй. Те самые, которые разбивали кувалдами в 1918 году раскрепощенные от оков академической школы студенты в Москве и Петрограде, сбрасывая их с «парохода современности» по призыву выразителя их дум, в мыслях расстреливавшего Растрелли и Рафаэля.

Белогвардейца найдете – и к стенке.

А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы?

Время пулям по стенке музеев тенькать.

Стодюймовками глоток старье расстреливай!..

Выстроили пушки на опушке,

Глухи к белогвардейской ласке.

А почему не атакован Пушкин

И другие генералы классики?

Старье охраняем искусства именем.

Или зуб революций ступился о короны?

Скорее! Дым развейте над Зимним

Фабрики макаронной!

После этих стихов люто на всю жизнь возненавидел «поэта революции» Илья Глазунов. Потому на его картине, в «Мистерии XX века», предстает Владимир Владимирович с папиросой в зубах и с револьвером в руке, нацеленным в каждого, кто подходит к полотну…

Гипсы покупает Глазунов и свозит на Мясницкую, выставляет в коридорах, в актовом зале, чтобы они воспитывали студентов так, как его сверстников. Носится по Москве, добывая миллионы на поездку студентов в Питер, чтобы могли ходить в Зимний, увидеть не проданную большевиками картину Рафаэля…

* * *

Двери музеев академии были закрыты. Показать слепки, картины Глазунов не смог, чему не особенно огорчился. Потому что, в сущности, не за этим ходил по знакомым длинным коридорам, не для того поднимался по лестнице, чтобы продемонстрировать мне «Триумф Авроры». А чтобы найти в аудитории старого друга, который несколько месяцев, как все преподаватели, не получал даже той мизерной зарплаты, какую выдавали осенью 1995 года. Он его встретил и увлек в пустой класс. Я не видел, что происходило за закрытой дверью, не спрашивал ни о чем, поскольку по злым высказываниям в адрес правительства мне стало ясно: Илья Сергеевич сделал то, что обязано было государство.

На людном перекрестке перед триумфальными залами Глазунов остановился, окруженный бывшими сокурсниками, представив мне их, не жалея эпитетов:

– Ветрогонский! Чудный человек, изумительный художник! – Оказалось, тот едет на праздник в родной город Череповец.

– У меня там выставка была, – вспомнил Илья Сергеевич малоизвестный факт биографии, вспомнил и про то, как Ветрогонский его давно поддержал.

– Я тебе очень благодарен. Я добро помню. И тебя всюду хвалю, где только могу.

Оказалось, что и Ветрогонский помнит добро, сделанное Глазуновым.

– Если я еще живой, то не без твоего участия.

– Поклон Череповцу. Чудный город, люди чистой души…

Через мгновение на этом же перекрестке появился декан факультета, где училась экскурсовод Манежа, студентка Ира, отстраненная от обслуживания будущей выставки.

– Павлов, Глеб Николаевич, мой брат, кафедрал лучшей академии мира. Петербургская академия самая замечательная, скромно я пытаюсь что-то возродить в Москве, так трудно все дается, – такими словами представил Глазунов декана искусствоведческого факультета, учившегося в одно время с ним.

Вот у него взял я короткое интервью, задав вопрос, давно меня волновавший:

– Почему искусствоведы не признают Глазунова? Может быть, действительно он не может, как они заявляют, рисовать?

– Почему так ненавидят меня художники? – отредактировал мой вопрос Илья Сергеевич.

– Успех, наверное, который заработан трудом… Зависть! Зависть человеческая. Это есть у всех: и у художников, и у актеров. Индивидуальное искусство. Не фабричный труд. Каждый считает: чем я хуже? Вот он, – при этих словах Павлов бросил взгляд на старого друга, – снискал известность, вот он там в Италии пишет папу. А я пишу свою собственную кошку… А помнишь, как ты заступился за Марка Эткинда? – перевел разговор Павлов в другую плоскость. – Его хотели исключить из комсомола за космополитизм, за какое-то моральное разложение, преклонение перед буржуазной действительностью… Ты был единственный на том комсомольском собрании, который встал и сказал, что все это бред. Марк толковый честный человек. Он был старше нас, фронтовик.

– Марк Эткинд в одной компании за меня морду набил, – с удовлетворением добавил к этим словам Глазунов.

Узнать подробности того собрания от Марка не удастся, потому что искусствовед Эткинд, по словам Павлова, талантливейший человек, автор монографии об Александре Бенуа, скончался после выступления на каком-то собрании.

Вспомнил Павлов и другой поразивший его в молодости эпизод. Однажды зашел он в живописный класс и видит, что друг задумал большую картину: «Здоровая вещь. Колоссально! Галилей!».

– Джордано Бруно, – поправил Глазунов. – Она у меня и сейчас есть.

– Никто такого задания не давал, никакими учебными программами это не предусматривалось. Он сам писал, как и картину «Дороги войны». Помимо общих для всех установок, учебных заданий, все это шло в творческом плане.

И Павлова пригласил Илья Сергеевич на выставку в Манеж, точно зная, что тот придет, порадуется за него, не в пример другим.