– Годы спустя, когда в Русском музее познакомился с рисунками Репина, понял, что манера Глазунова чем-то походила на манеру Репина, на рисунки, которые тот делал с натуры.
Вначале рисовали натюрморты с одним или двумя предметами. Илья особенно проявлял себя в композиции, где художник может показать самостоятельность и самобытность. Нам подсказывали сюжеты сказочные, исторические, например, предлагали проиллюстрировать «Песнь о вещем Олеге», события, которые изучали на уроках.
Никто в классе не знал историю так хорошо, как Илья. Он без труда мог назвать всех князей и царей, сказать, в каком родстве находились они друг к другу, знал хронологию, помнил даты сражений, войн, походов, особенно много знал о войне 1812 года.
Любил музыку, там, где жил у сестер, было много запрещенных пластинок с записями песен Вертинского и Лещенко. Все мелодии были у него на слуху, вечно что-то пел.
– Вообще у него наблюдался интерес к запрещенной культуре, – заметил старый друг. – Интерес к запретному привел к антисоветчине, определенным конфликтам с администрацией…
– Нельзя ли конкретизировать? – попросил я, естественно, заинтересовавшись свидетельством, позволяющим пролить свет на истоки будущей оппозиционности моего героя.
И узнал то, что по известным причинам не попало в автобиографическую повесть.
В школе, году так в 1947-м, отправился Илья в древний Углич. После войны в тихий, маленький и близкий в то же время к Москве городок устремились инвалиды войны, калеки без рук и ног, нищие, богомольцы. Всех их старался зарисовать Илья. Он вел с ними долгие разговоры, потом, вернувшись в школу, рассказывал истории жизни этих несчастных. Слова подкреплял зарисовками типов, которые тогда не попадали под карандаш художников, поскольку считались «нетипичными».
Вот за этот «нехарактерный» материал его распекали.
Товарищи относились к нему хорошо, понимали, что он очень талантлив. Илья был инициатором походов на все открывавшиеся тогда в городе выставки. Эрмитаж и Русский музей долго не работали после окончания войны.
Три года учились у Галины Васильевны Рысиной. Она была женой директора школы Николая Ильича Андрецова, хорошего художника. Потом сменил его пришедший с фронта Владимир Александрович Горб, ходивший, очевидно, за неимением гражданской одежды в обмундировании, но без погон.
В год Победы нарисовал Илья этюд акварелью – вид из окна дома в Ботаническом саду на Аптекарский остров, где еще сохранялись боевые позиции, огневые точки. На обратной стороне ватмана написал: «Вовочке на память. 1945 год». Тогда подарил этюд Прошкину. Хранит он с тех пор этот подарок. И три других рисунка черным карандашом на маленьких листках бумаги. На одном я увидел пожилую женщину, тетю Асю, Атю, прозванную повзрослевшим племянником Квашней за ее располневшую фигуру. На других – автопортреты. Как охарактеризовал их Прошкин, в одном случае он понурый, в плохом настроении после какой-то проработки. На другом изобразил себя, «каким будет замечательным художником», в рост, в любимой позе, заложив руку за обшлаг, как это делал Наполеон.
– Это его характерный жест тех лет.
Еще вспомнил поразившие в десятом классе слова:
– Вовтя! Попомнишь мое слово, я буду знаменитым!
А учиться еще предстояло семь лет! Год на подготовительном отделении. Шесть лет в институте.
Весь класс после школы поступил в институт, на разные факультеты. Вот несколько слов о тех, кто учился вместе с Глазуновым.
Олег Еремеев, будущий ректор Института имени И. Репина; его назвал Илья Сергеевич «корешем».
Николай Абрамов; все характеризуют его как очень одаренного живописца, мастера.
Владимир Холуев, один из четырех талантливых братьев, поступивших в академию. Живет в Нижнем Новгороде.
Геннадий Мохин, уроженец Рязани. Многим казалось, что ему нечему учиться, так хороши были его юношеские работы.
Владимир Стельмашонок, нынешний руководитель Союза художников Белоруссии.
Рудольф Карклин, полулатыш, полурусский, лучший друг Ильи. Их объединяло многое, в том числе любовь к музыке. Все помнят, как они дуэтом исполняли на переменах неаполитанские песни. «Пение их было потрясающим», – говорит Прошкин. Акустика в высоких стенах академии, как в концертном зале, усиливала и далеко разносила красивые голоса.
В группе живописцев было несколько девушек: Ирина Бройдо, Ада Вылова, Галина Румянцева…
Как в других советских престижных институтах, учились иностранцы из Восточной Европы, государств «народной демократии», – чехи, поляки, румыны, немцы.
На первом курсе занимались у Ефимова. Потом два года у Табаковой. Три последних года Прошкин вместе с Глазуновым занимался в классе Иогансона.
Каким образом профессор руководил мастерской, будучи вице-президентом Академии художеств, постоянно живя в Москве?
– Он к нам наезжал несколько раз в семестр, занятия вели его ассистенты Александр Дмитриевич Зайцев и Василий Васильевич Соколов.
С Иогансоном ходили по инициативе Ильи в Эрмитаж, где он проводил экскурсии, останавливаясь у картин, рассказывал на их примере о проблемах цвета, рисунка, тона и других вопросах мастерства.
В классе профессор не столько говорил, сколько показывал. Подходил к заинтересовавшей его работе, брал у студента палитру, просил выдавить определенный набор красок, а потом пальцем вместо кисти наносил их на холст.
На пятом курсе была сложная двойная постановка. Позировала балерина в пачке. Другая балерина с черными волосами и в черном жилете, сидя, поправляла ей детали туалета. Все это происходило на фоне зеркала, перед которым стояли духи и другие аксессуары туалета.
– Зачем умра жженая? – спросил Иогансон, когда мы писали этот этюд. И объяснил, что можно всего одиннадцатью красками, которые назвал, создать всю массу оттенков видимой нами природы.
– Не надо черной краски! – внушал профессор. – Ее можно создать всего из трех красок. – И показал, как это делается, наложив краску на волосы балерины.
В один из таких приездов состоялся разговор по поводу работ Ильи. Он тогда увлекся темой – любовь в городе. Рисовал влюбленные пары на фоне мрачного еще тогда, не отошедшего от войны Ленинграда. Не было в этих рисунках жизнеутверждения, которое нам внушала пропаганда и наши учителя. Рисовал углем и соусом, старался показать все оттенки чувства двух влюбленных.
– Что это вы все рисуете, кому это все надо, – третировал его Зайцев. – Все вами надумано, плохо…
Да, мучил студента Глазунова так, что тот ему это припомнил, когда стал известным, процитировал в «Дороге к тебе» давний диалог с ним, состоявшийся после того, как в классе появился этюд, ставший через год картиной, гвоздем выставки на Пушечной. На холсте на фоне голубого неба был изображен глухой торец ленинградского дома, обнажившийся после артналета, свет дрожащего воздуха, которым дышала гревшаяся на солнце пожилая блокадница, присматривавшая за ребенком.
«– Ну что ты этим хотел сказать? – спросил Зайцев.
– Ленинградская весна.
– Это не весна и не ленинградская весна. Для Ленинграда что характерно? Летний сад. Парк Победы, а ты какие-то задворки раскопал и называешь это Ленинградом.
– Но в Ленинграде тысячи таких сквериков. Многие из них разбиты на месте разбомбленных домов, – попробовал вступиться за Илью товарищ.
– Садик-то садик, но как его увидишь? Весна с молодостью ассоциируется, с материнством, вон у нас сколько картин на эту тему написано. Посмотришь на такую картину, и жить хочется. А уж если старуху взял, так хоть бы детворы побольше дал. У Яблонской видел? Та же тема, а как решена! Да и потом у тебя все обрезано как-то, холста, что ли, мало? „Тришкин кафтан“ получился, неба мало, ноги срезал, фигуру-то нарисовать трудно целиком? Чего молчишь-то?..
И приговор вынес суровый:
– Ну, это все интеллигентщина. Народ все это не поймет. Народу это не нужно».
Вот в дни такой напряженности в классе приезжает Иогансон, его все ждут, особенно Илья. Был Борис Владимирович человеком отзывчивым, но в первую очередь артистом, в молодости увлекался театром, играл на сцене. Говорил всегда на публику, жестикулировал.
Разложил Илья рисунки, этюды на полу и попросил профессора в присутствии всего класса, а также Зайцева, посмотреть свои работы.
Наступила тишина. Молчание нарушил Иогансон, обратившись к ассистенту:
– Шура! Посмотри, все это интересно, не так, как у всех, как все тонко подмечено…
И стал подробно говорить, что увидел, что ему понравилось. Особенно выделил написанную гуашью работу. Дворник улицу метет ночью, и освещенное окно бросает яркую четкую тень на землю. Потом Илья написал по этому этюду известную картину.
Зайцев, как хамелеон, мгновенно перекрасился, стал при всех хвалить то, что прежде сильно ругал.
Вслед за «Ленинградской весной» появились «Последний автобус», «На мосту», «Осенние окна», за ними портрет Достоевского… Все, что повез в 1957 году в Москву…
Система обучения была отлажена годами. Первая постановка по живописи – портрет с руками.
Потом обнаженная. Торс.
Затем фигура в рост, одетая.
Далее фигура в рост, обнаженная.
Парная постановка. Две фигуры, одетые…
Практика на первом курсе института проходила под Ленинградом, в поселке Сиверском, на реке, где очень живописные места. Студенты писали пейзажи. Вторую практику устроили в Васильурске, подальше.
Третья практика была в колхозе, на Днепре, под Черкассами. Останавливались в селе, где жила Герой Социалистического Труда Бурлацкая, а также в другом колхозе, по соседству.
Задавали композиции на официальную политическую тему. Так, требовалось отразить 300-летие воссоединения Украины с Россией. Было задание написать картину о Ленине. Обязательная тема – Октябрьская революция.
Однажды Илья принес купленный в магазине загрунтованный холст, попросил Прошкина натянуть его на подрамник.
Быстро, дня за четыре, написал «Возвращение Ленина в Петроград». В общем вагоне, в толпе крестьян и солдат. Вагонов дореволюционных, внутри разделенных на три части, с висящим сзади фонарем было много тогда, ходили зарисовывать их на пути Балтийского вокзала. В таком вагоне поместил Илья Ленина, окруженного группой, где выделялся крестьянин с медным чайником. Что-то подобное было у Васильева, специализировавшегося на рисунках вождя.