Илья Глазунов. Любовь и ненависть — страница 57 из 102

– В Москве?

– Да, в Москве. Слышали про искусствоведа Ариадну Жукову? У моего друга Бори Вахтина с ней тогда роман был. Она нам как-то сказала, что есть у нее знакомый Олег Буткевич. И его, как Ариадну, все знают, он главный редактор журнала. Тогда и Олег, и Эрик жили в Москве. Мы все встречались. Вот только после моей выставки они от меня отшатнулись. Приезжал в Москву, останавливался у Олега, а он у меня в Ленинграде останавливался, я ложился на пол, на газету. Он на моей кровати спал. Олег познакомил меня с Эриком… Это было еще в художественной школе. Я Эрику очень многим обязан, он умный, талантливый, мы с ним говорили часами, в метро по городу ездили, пельмени какие-то ели в забегаловках, ходили везде, в метро грелись. Могу сказать, когда мы с ним познакомились. Дело врачей когда было? В 1952 году. А мы познакомились года за два до этого процесса. Когда врачей арестовали, Неизвестный ходил мрачный. Однажды на меня посмотрел и спросил вдруг: «Еврей может быть русским художником?». Спросил – и так испытующе посмотрел. Сейчас-то я понимаю, почему так посмотрел, а раньше кого это волновало. Думаю, что за вопрос. Какое это имеет значение: русский, еврей – у нас таких мыслей не было. «Конечно, может! – отвечаю. – Левитан же был!» Он тяжело вздохнул и сказал мне: «Спасибо, Илюшенька». Очень хороший Эрик. И Лиля Яхонтова к нему хорошо отнеслась. Он тогда нищенствовал. Для этих… не буду их называть, они и сейчас живут, за них делал скульптуры, этим жил. Ему платили гроши.

* * *

– Иогансон научил чему-то?

– Приезжал раз в два месяца. Руководил мастерской Зайцев. По рисунку – некто Худяков. Про капустники говорили ребята? Я был бодренький такой, всех прикладывал, и Иогансона в том числе. Худяков начал преследовать меня за то, что я Врубеля люблю. Ставил тройки, двойки за рисунок. Врубель был запрещенный, как импрессионисты, я их тогда любил, а сейчас нет. Я тогда Худякова представил по радио, из-за кулис. В зале слышен был его голос.

И хрюкающим голосом Илья Сергеевич прочел монолог:

«Хм… Я-то вообще преподаватель молодой, можно сказать, начинающий. Но изобрел свою систему оценок. Хорошим ученикам, чтобы не зазнавались, надо ставить двойки-тройки. А плохим для поощрения пятерки!»

Зал ревел, думали, что это он сам говорит, а он сидел в первом ряду.

Иогансона представлял:

«Здравствуйте! Как живете, а я в Мадриде сейчас!»

Такие читал приветствия от всех. Горба, Владимира Александровича, тоже поддел.

«Я, понимаете, видел вчера Худякова, тот, понимаете, мне говорит: „Как, Владимир Александрович, тебя Глазунов-то приложил“. Я, понимаете, ему говорю, а тебя еще лучше, чем меня…»

– Иогансон не раз в классе говорил обо мне, растет большой художник, меня только по имени называл, всех фамилий даже не знал. А потом – бац, статья в «Советской культуре»…

Если бы Глазунов не стал художником, быть бы ему артистом, не видел я ни одного человека, готового с места в карьер представлять всех подряд, о ком бы ни заходила речь, – бывших сокурсников, преподавателей, художников, писателей, артистах, вождей, позировавших ему. Всех мне показывал.

Поэтому у коллекционеров хранятся пластинки с записью «Дороги к тебе», прочитанной перед микрофоном автором.

Лицедейство привело в съемочный павильон на кинопробу вместе с мало кому тогда известным актером Владимиром Высоцким и другими претендентами на роль в новом полнометражном фильме. В том заочном соревновании победил непрофессионал, но сниматься в последний момент не стал под напором Сергея Михалкова. Роль предлагалась отрицательная, поэтому знающий толк в киноискусстве поэт, отец двух кинорежиссеров, отсоветовал браться за воплощение на экране роли злодея.

– Тебя и так художники терпеть не могут, откажись!

Любовь к театру проявилась с блеском, когда главный режиссер Большого театра Борис Покровский предложил создать эскизы декораций к опере «Сказание о граде Китеже».

Еще две оперы – «Князь Игорь» и «Пиковая дама» – с эскизами художника прошли до этого в Берлине, а балет «Маскарад» – в Одессе.

Никто нигде никогда не писал, что в Москве в маленьком Театре на Таганке шли с большим успехом спектакли с декорациями и костюмами Глазунова и его жены, о чем я расскажу…

Но самое важное – врожденная театральность оказала воздействие на формирование стиля художника, проявилась во многих картинах и пейзажах, где на переднем плане выступают, как живые, образы героев, а на заднем плане за ними возникают условные декорации, как в театре. И в композиции больших картин художник ведет себя как режиссер современного театра, смело разрушая правила, выведенные два века назад французом Буало, предписавшим единство времени, действия и места. И это свойство таланта. В нем выражается наш XX век, нарушивший многие каноны прошлых эпох не только в искусстве, но и в жизни, быту…

* * *

– Какая картина продана первой?

– Мой друг Выржик достал заказ, надо было написать портрет маршала Ворошилова. Казалось бы, что проще, а у меня душа не лежит, не могу, стараюсь – ничего не получается. Бедный Выржик написал сам, но, поскольку я старался, мне половину гонорара отдал. Это первый заказ. Второй заработок. У дяди Миши был друг. Праправнук русского адмирала. Знал, что я единственный, кто копировал в фондах Русского музея рисунки Васильева, Кипренского, Репина. Этот потомок адмирала обратился к моему дяде, академику Глазунову, с просьбой: «Не мог бы твой племянник скопировать акварель…» Что я и сделал. Из одних рисунков в фондах Русского музея сто музеев можно сделать, там коридоры заставлены шкафами с папками рисунков, мне их давали копировать. По плану мы должны были копировать в Эрмитаже и Русском музее немного, я копировал без счета. Дают прочитать одну книжку, ну, там «Евгений Онегин», а вместо этого читают некоторые полное собрание сочинений Пушкина. Так и я делал.

* * *

Уточнили мы далее детали, связанные с внешним обликом, шляпой и кашне студента Глазунова, считавшегося, по мнению парторга Макса Косых, стилягой.

Хотя при обсуждении персонального дела Евгения Мальцева, ударившего на уборке картошки парторга, как мы знаем, Глазунов встал на защиту обвиняемого, однако Макс Косых злобы не затаил, впоследствии заступался за Илью. С интонациями, скороговоркой уроженца земель, где окают, услышал я давнюю речь парторга в защиту комсомольца: «Так нельзя относиться к человеку. Он очень талантлив!».

– Да, я был стилягой. Я подчеркивал, что я не с вами, не с комсомолом.

– Где вы деньги брали на наряды?

– Какие наряды! Кашне стоило три рубля. Рубашку продавали в Пассаже. Она всех возмущала, но, как сейчас помню, была таллинская. И стоила дешевле, чем советская, – на этот раз с ударением и интонациями выходца из Прибалтики подчеркнул сей факт Глазунов. – Она была зеленая, в клетку, американизированная, с желтой полосой, стоила десять рублей. И я в ней, как Маяковский, ходил. Мы с Федей Нелюбиным рисовали друг на друга всякие вымыслы и хохотали громко. Но лучше всех Миша Дринберг, архитектор, рисовал карикатуры. Называл я Рудольфа Карклина? Мой друг. Сын латышского стрелка. Он умер недавно. Еще со мной Петр Петрович Литвинский учился. Отличный пейзажист, профессор. Оба они со мной работали в Институте имени Сурикова в Москве…

* * *

Настало время задать давно меня волновавший вопрос, каким образом страдающему от одиночества студенту, склонному к православию и монархизму, явилась идея написать картину «Поэт в тюрьме», посвященную Юлиусу Фучику, коммунисту. Может, потому, что в институте учились чехи?

– Учились. Но я дружил с поляками. Влюблен был в Анечку Трояновскую безответно.

– Как же все-таки в голову пришла мысль написать Юлиуса Фучика в тюрьме? Ведь если бы не Гран-при за эту картину, не состоялась бы выставка в Москве со всеми вытекающими последствиями…

Ответ на этот вопрос снова вернул нас в Москву, к Лиле Яхонтовой. Она дружила с турецким поэтом-коммунистом, жившим тогда в Советском Союзе, эмигрантом Назымом Хикметом. Дала почитать книгу его стихов, ужасно не понравившихся.

– Бред какой-то коммунистический… Что-то про Джоконду во главе красных солдат… Лиля, чудо, Господи, я так ей обязан, царство ей небесное. Несчастная, одинокая. Как прохожу мимо ее двора, решетка там теперь какая-то на окнах. Сберкасса. Когда входишь в ворота почты, направо первое окно. Дверь, где я жил, замуровали. Вот она мне после стихов Хикмета дала книжку Юлиуса Фучика «Репортаж с петлей на шее», сказала, что и он был поэтом, одиноким, он, мол, должен быть близок мне. Я его не воспринимал как коммуниста, только как поэта в тюрьме. Она меня таким-то образом хотела связать с действительностью. Помнила, что я в монастырь подавался. Муж моей старшей сестры Нины Мервольф, Владимирский, поучал меня: «Илюшенька, нужно в каждой предложенной теме найти свое индивидуальное решение». Мои сестры думали тогда, что из меня ничего не получится. Но Лиля верила в меня. Говорила сестре: «Он или, как Маяковский и Яхонтов, покончит с собой, или завоюет мир». Я слышал их разговор случайно. Нина кончила театральный институт, работала на Невском проспекте в издательстве. Сестра Алла окончила институт культуры, театровед. Нина специально приезжала в Москву, чтобы послушать Высоцкого. Но меня они не понимали. Нет, я не сумасшедший, не Чехов, не Левитан. Но приступы тоски находили постоянно. Я самый одинокий человек на свете. Могу сказать почему. Сейчас потому, что я должен, но не могу! Платить за всех обязан. Хотите верьте, хотите нет. Сижу в тоске и думаю, где достать денег, чтобы заплатить за краски студентам. Шагу не сделаешь без миллионов. Государство не помогает. Никому я не нужен, кроме народа. Нужен народу, потому живу. Это же оскорбительно для меня… Почему я помогаю всем, а мне никто? Сколько кругом нищих студентов, преподавателей. Мне это радость?

Но тоска в молодости проистекала по другой причине, деньги тогда мало кого волновали, их ни у кого из знакомых не было, разве что у вице-президента Академии художеств Иогансона они наличествовали. Волновала проблема творческая, что писать, рисовать. Как найти свой путь, непохожий ни на чей, как стать в ряд с признанными корифеями?