Илья Глазунов. Любовь и ненависть — страница 58 из 102

Уже тогда веселый и артистичный студент создал свою философию творчества, выработал свою шкалу ценностей, сотворил своих кумиров. Всех художников, независимо от их славы и признания, роли в истории искусства, поделил на две группы – изобразителей и выразителей. И хотя изобразители достигали высочайшего мастерства и гармонии, но им, по его убеждениям, не дано было нести Прометеев огонь, полыхавший на холстах выразителей, которые не отражают пассивно, а активно преображают мир.

Исходя из этого, из такой шкалы ценностей, Репин попадал в класс изобразителей, располагался где-то рядом с Веласкесом, «малыми голландцами» и Франсом Хальсом. Но вот Рублев, Врубель, Рерих оказывались носителями Прометеева огня, как Эль Греко…

Тогда после смерти Сталина студентам начали выдавать монографии об импрессионистах, прежде хранившиеся в спецхране. В Эрмитаже показали картины Пикассо, вызвавшие бурю восторга публики. Можно было говорить о авангардистах, Кандинском, Малевиче, нашедших поклонников в среде студентов, бросившихся по проторенной ими дороге в бездну абстракций.

Глазунов выбрал путь выразителя, реалиста, решил писать только о том, что его волновало, затрагивало лично сердце и душу. О любви в большом городе, например. Рисовал только тех, кто ему нравился лично, начиная от покойного писателя Достоевского, кончая здравствовавшей поэтессой Ксенией Некрасовой, от пианистки Дранишниковой до режиссера Лили Яхонтовой. Как только увидел и полюбил, начал сразу рисовать Нину, жену.

Все совсем не похоже было на то, что проповедовали художники, которые учили его в институте. За что они ратовали?

«…обязательными были старый рабочий с моржеподобными усами, который сквозь сползшие на нос очки ласково, но взыскующе смотрит на молодых специалистов, чаще всего горящих энтузиазмом ремесленников, одетых в чистенькие, новенькие формы. Тот же дед, но в одежде, приспособленной к местности, балагурил с норовящими пуститься в пляс розовощекими девками. Некоторые из них, разодетые в невиданные национальные костюмы, радовались на других картинах по поводу получения заслуженной награды. Девчата торжественно и величественно, как на параде, шли на покос или, естественно, хохоча, грузили весьма тяжелые мешки с зерном или невиданно огромные кочаны капусты…»

Вот против чего восстал с виду веселый и простой студент Глазунов, всеми своими рисунками и картинами выражая яростный протест, накопившийся не только у него одного в душе. Он, быть может, сам того не ведая, пошел не столько против штампов и условностей соцреализма, сколько против самой советской действительности.

Так бы и шел своим путем, пробивая медленно, но верно, дорогу, памятуя слова друга, что курочка по зернышку клюет, если бы не его величество случай.

* * *

В «Дороге к тебе» об этом написано так:

«Все началось с объявления о предстоящем в Праге конкурсе на лучшее произведение, посвященное миру и дружбе народов… Как и другие студенты нашего института, я отослал в Москву одну из своих работ. Это был портрет Юлиуса Фучика».

Все так, но не совсем. Объявления о конкурсе Глазунов не видел, не читал. Шел однажды стремительно летом 1956 года по длинному коридору и, как всегда, что-то напевал. Навстречу ему комсорг института движется, останавливает комсомольца и говорит: «Ты, как всегда, в стороне. Есть у тебя что-нибудь послать на международный конкурс в Прагу?».

Оказалось, есть картина, написанная с подачи Лили Яхонтовой, как раз о чешском коммунисте, называется «Поэт в тюрьме»…

Эта картина, посланная в Прагу, изменила круто жизненный маршрут студента выпускного курса Института имени И. Репина. Он вытянул счастливый билет лотереи, выиграл путевку в круиз по всему земному шару.

На международном конкурсе никому не известный ленинградский студент стал единственным лауреатом из СССР. К нему, как ко многим нашим мастерам, признание пришло с Запада, хотя к тому времени сам он был убежденным русофилом, националистом, превыше всего на свете ставящим свое, родное, русское. Маленький барабанщик Дудя, голубоглазый Окунь, большеголовый Башлык сформировался в русского художника Илью Глазунова.

* * *

Обращаясь к сыну, Сергей Михалков писал в то самое время, когда художника терзала тоска одиночества, когда метался он в поисках истинного пути:

Не забывай, что ты рожден,

Товарищ молодой,

Под сенью ленинских знамен,

Под красною звездой.

Ничего подобного отец Глазунова не то что написать в стихах, подумать бы не мог. Наверное, поэтому ехал его сын в Москву по вызову Комитета молодежных организаций, ЦК ВЛКСМ под другим знаменем и под другой звездой. Она высоко поднималась над его головой.

Триумф и травляГлава шестая, действие которой происходит в Москве, где в январе-феврале 1957 года состоялся первый триумф Ильи Глазунова; тогда же началась травля художника. И его борьба

Раз! – по тюрьмам, по двуглавым – ого-го!

Революция играла озорно и широко!

Андрей Вознесенский

…Ранней весной 1953 года Илья Глазунов, подобно многим, поспешил на похороны в Москву, рискуя быть задавленным в толпе на подступах к Колонному залу. Безутешный народ под стоны траурных маршей прощался, как писали газеты, с «великим продолжателем бессмертного дела Маркса – Энгельса – Ленина, гениальным вождем и учителем Иосифом Виссарионовичем Сталиным».

Какое чувство привело тогда в столицу? Желание сделать документальные рисунки, как это делали художники во время похорон Ленина в 1924 году? Чтобы отдать последний долг правителю, вынуждавшему отца жить в страхе, полководцу, повинному в блокаде Ленинграда?

На вопрос мой Илья Сергеевич ответил вопросом…

– Кто меня толкал с отцом под зажигалками лезть на крышу и смотреть на ночной пейзаж: Петербург весь в огнях, взрывах? Я чувствовал удивительную важность, неповторимость страшного момента и шел смотреть. Имя Сталина запало в мою память давно, когда отцу перед войной поручили составить лекцию о Суворове, чей дух должен был вдохновлять в грядущей войне с Германией. «Что общего между Сталиным и Гитлером?» – вслух задал тогда отец вопрос, обращаясь к матери. Она показала на меня глазами и попросила сменить опасную тему.

То, что я Сталина никогда не любил, могут засвидетельствовать два человека. Мальцев, Евгений Демьянович, – первый. Он недавно звонил мне из Петербурга (на выставку в Манеже так и не пришел, между прочим) и сказал: «Помнишь, мы с тобой только вдвоем не могли улыбку скрыть, а Выржик ревел, когда Сталин помер: – Что теперь будет, что теперь будет…» Мы с Мальцевым вышли на улицу, обменялись мнениями и пришли к выводу, что откроются новые горизонты. Как я доехал тогда в Москву? На верхней полке без билета. Когда шел контролер, люди понимали, хлопчик едет на похороны Сталина, я забрался под нижнюю полку, меня тот, кто сверху сидел, газетой прикрыл. Утром приехал, вечером уехал. Видел огромную толпу в районе Трубной площади, грузовики по сторонам улицы. В Колонный зал не попал. Чуть в сторону, сразу крик: «Стой, стрелять буду!».

– Что-нибудь нарисовали тогда?

– Есть у меня эскиз, могу показать. Серое небо. Минута молчания на полустанке. Очередь за хлебом стоит, оцепенев. И солдат вытянулся по стойке смирно. Всех тогда в институте собрали на митинг. Речи говорили. Рыдали. А через месяц никто не вспоминал про Сталина.

* * *

Поживи, однако, этот человек еще пяток, десяток лет, и судьба Ильи Сергеевича, как каждого в стране, сложилась бы иначе. Я так точно бы загремел на Дальний Восток, где нашлось бы место баракам на три миллиона недорезанных, недорастрелянных, недосожженных в газовых камерах советских евреев.

Не срази вождя инсульт, покарал бы он ближайших соратников, на которых давно длинный нож точил, так что пришлось бы «первому красному офицеру» Климу Ворошилову прислониться к той же стенке на Лубянке, где побывали преданные им соратники, герои и маршалы гражданской войны.

Да, полетела бы на плаху голова Клима, героя знаменитой картины Александра Герасимова «И. В. Сталин и К. Е. Ворошилов в Кремле». Бывший луганский слесарь любил искусство, питал слабость к художникам, в отличие от его друга Иосифа, наделенного природой литературным даром, опекавшего писателей и артистов.

Хаживал великий вождь в театры, как Ильич, особенно уважал Художественный, заезжал к вахтанговцам на Арбат. Но на выставки и в музеи не ходил! Никто, кажется, не обратил внимания на такой поразительный факт. Литературой, музыкой, театром партия занималась вплотную, постановления по этим музам выходили регулярно. Сколько писателей и поэтов погибло в застенках? Какие титаны русской словесности прошли с Лубянки на Голгофу, какие страдания выпали на долю тех, кто мучился на воле, как Анна Ахматова, Марина Цветаева, Михаил Булгаков, Андрей Платонов… Выламывали руки композиторам, учили писать музыку Шостаковича и Прокофьева, годами не исполняли их симфонии и оперы. Театры закрывали, растоптали Всеволода Мейерхольда, Соломона Михоэлса. Великого кинорежиссера Сергея Эйзенштейна свели в могилу, порезав замечательный фильм…

Но вот парадокс, сталинская коса (за редким исключением) щадила художников и архитекторов, как будто хранил их Бог. Ученых гуманитарных наук Ленин покарал, философов, социологов, историков, публицистов выслал в Европу, многие сами унесли ноги.

А вот постановлений ЦК ВКП(б) о художниках не принималось, ни убийств, ни ссылок, ни лагерей, куда бы вслед за Артемом Веселым, Пильняком, Бабелем, Мандельштамом, Клюевым, Васильевым проследовали бы такие же, как они, известные живописцы. Чем это объяснить? Не только тем, что многие художники во главе со «Львом Толстым живописи» Ильей Репиным эмигрировали, кто в начале революции, кто после окончания гражданской войны в годы «новой экономической политики», когда разжались ненадолго стальные клещи режима.