— Ну вот, — заметил он удовлетворенно. — Теперь и на честный бой, на побраночку выйти не стыдно.
Богатырь быстро расседлал коня, привычно осмотрел спину, быстро почистил щеткой из жесткой кабаньей щетины, затем накинул новый шелковый потник, точно уложил красивое седло, застегнул, не затягивая, подпругу. Поменял стальные стремена на серебряные, наконец, пришла очередь доспехов. Не сразу Илья понял, как нужно укладывать чешуйчатые половины конского панциря так, чтобы нигде не жало, не терло, не давило, но под руководством коня наконец уладил броню как полагается. Теперь надлежало вооружиться самому, Муромец быстро переоделся в воинское, пристегнул пластинчатые наколенники, на плечи тяжелой лавиной скользнула кольчуга. Ремни брони уже подогнали как надо молодые дружинники, и, замкнув стальные петли на боках, Илья вдруг почувствовал странное спокойствие — русская сталь надежно закрывала сердце. Богатырь прицепил к луке тяжелый шлем, затянул подпругу и взлетел в седло.
— Отожрался ты в погребе, Илья Иванович, — укоризненно переступил ногами Бурко.
— Я там на хлебе и воде тяжкую долюшку свою менял, — невозмутимо ответил Илья. — С голоду опух.
Бурко ржанул, затем ударил землю копытом, Муромец выдернул из земли копья и положил их поперек седла — благо не в лесу, не зацепишься.
— Ну что, в Киев? — больше для порядка спросил конь.
— В Киев, — глухо сказал богатырь, — Там заждались поди.
Загоняй вел свой десяток на север. Тот, кто хочет уйти из воли могучего Калина, не должен сразу бросаться домой, на этом пути его поймают сторожи. По совету отца старший сын сперва направит коня дальше в урусские земли, и лишь через день пути повернет на восток, к родному Жаику. Там они соберут стада и погонят их через перевалы за Камень. И где степь мешается с лесом, где травы густы, а вода сладка, там Калин их не достанет. Размышляя об этом, немолодой уже воин не заметил, как задрожала земля, и лишь внезапный порыв ветра заставил его поднять голову. Сдавленно захрипел Разгоняй, луна тускло блеснула на начищенных, словно стекло, пластинах стального доспеха, и Загоняй понял, что ни ему, ни братьям Жаика не видать. Словно зачарованный, смотрел печенег на огромного воина, что неведомо как оказался прямо перед ними в ночной степи. От горла до колен гигант был закован в светлую сталь, и зверь под ним (зверь, не бывает таких коней!) тоже неярко светил стальной чешуей. Десять долгих биений сердца все молчали, наконец воин открыл рот, и гулкий голос выговорил по-печенежски:
— Ну, удалы добры молодцы, куда собрались на ночь глядя?
Не было в этом голосе ни ярости, ни злобы, и, страшась упустить надежду, что мелькнула вдруг рыжим лисьим пятном, Загоняй просто и честно ответил:
— Домой бежим, от Калина.
— Ну, — удивился урус. — А чего не с ним, не на Киев?
— Отец сказал — хакану удачи не будет, — с этим урусом нужно было говорить честно, только в этом оставалось спасение.
— Умен у тебя отец! — засмеялся всадник, и глухо вслед ему заржал из-под стальной маски боевой конь. — А сам он где?
— Прямо за мной едет, — вздохнул Загоняй.
— А-а-а, — теперь вижу, ответил урус. — А чего это он к седлу привязан? Эге, да уж не он ли на меня днем с арканом бросался?
Загоняй сжался в комок.
— Эк его, болезного, — покачал головой могучий воин. — Ну, ладно, раз уходите — скатертью дорога.
Загоняй облегченно вздохнул.
— По пути не шкодьте, людей наших не бейте, узнаю — нагоню и порублю. Да вдоль Днепра не ходите, — поучал мужик. — На сторожу наскочить можно. Бывайте.
Он отъехал в сторону, пропуская печенегов. Загоняй тронул коленями присмиревшую лошадку и уже почти проехал мимо уруса, когда новый голос, погромче первого, но глухой, словно из-за стены, спросил:
— А где кочуете?
Загоняй остановил коня и вежливо ответил:
— По Жаику кочуем.
— А-а-а, это у Пояса, — ответил голос.
Печенег почувствовал, что волосы под шлемом становятся дыбом — урус не шевелил губами, слова Доносились из-под страшной лошадиной личины.
— Ну, что уставился? — донеслось из-за стальной морды. — Коня говорящего не видел?
— Не видел, — ответил Загоняй, чувствуя, что сходит с ума.
— Ну смотри, пока можно, — милостиво разрешил стальной зверь. — Так я что говорю, будете вдоль Камня кочевать — в тайгу не лезьте, тамошние урты[43] из таких луков бьют — коня насквозь пробивают. Понял?
— Да, — прохрипел, кланяясь, Загоняй. — А можно мы поедем уж?
— Езжайте, — милостиво согласился конь.
Загоняй снова толкнул лошадку коленями, и весь десяток рысью прошел за ним, рысью, рысью, от кургана уже вскачь — пусть мотаются в седлах привязанные отец и Нагоняй! Лишь бы подальше отсюда, от Калина с его походом, от страшных урусских алп-еров и их говорящих коней — домой, к Жаику!
Бурко проводил взглядом уносящихся за курган печенегов и скосил глаз на богатыря:
— Эй, Илья Иванович, а ты здоров? — спросил конь.
— Что не так? — спросил Муромец.
Пользуясь остановкой, воин перебирал оперение стрел — к счастью, когда он сверзился в ров, и лук, и тул[44] остались на седле. Огромные, с хорошую сулицу[45] стрелы были в исправности — будет чем печенежских воинов попотчевать!
— Да так, — мотнул головой Бурко. — Степняков живыми отпустил.
— Ну, ты меня каким-то уж совсем живодером полагаешь, что ли? — обиделся богатырь.
— Живодером не живодером, а раньше бы ты их просто ссек без разговоров, — сказал конь. — Не похоже на тебя. Слышь, Илья, а ты себя не похоронил ли уже? До срока? Видал я такое, Сухмана помнишь?
Илья закрыл тул и похлопал друга по шее:
— Не похоронил, Бурко, не беспокойся. Просто... — он помолчал. — Не сегодня-завтра тут все мокрехонько от крови будет, Днепр красным потечет. Так чего зря людей губить, пусть и степняков, они-то нам уже не противники. Уходят — и бог с ними. А ссечь бегущих до боя — это уже зверство.
Конь помолчал. Илья и впрямь говорил странно, не припоминалось за ним раньше такого человеколюбия. Обычно с врагами поступали просто: не успел с коня пасть и голову в пыль положить — катиться этой голове по земле кубарем, богатырский меч два раза не рубит. Война есть война, кто не сдался — убивают, этот закон знали и дружинные люди, и дружинные кони. Теперь Муромец отпустил десятерых печенегов, ладно, не перебил, но и в полон не забрал! Пусть раб по пять ногат идет, но ведь есть еще лошади, сбруя, оружие.
Бывало, что вои, чувствуя близкую смерть, не по-воински добрели, просили у товарищей прощения за обиды, а на бранном поле щадили молодого врага... И получали от него стрелу в спину. Но в Илье этой обреченности Бурко не видел, спокойный, добродушный, витязь разве что казался чуть строже, сильнее, что ли, хотя куда уж сильнее. То ли близко прошедшая смерть так его встряхнула, то ли еще что, конь не хотел об этом думать. Главное, его богатырь жив и здоров.
— Ну, поехали, что ли, Бурко Жеребятович?
— И то, — кивнул конь. — Ты, как приедем, расседлай меня, Илья Иванович, хоть до утра посплю, а то захромаю завтра или запалюсь.
Перевалило за полночь, когда по разряду сменилась стража на Софийских воротах. Два десятка воев улеглись спать прямо под башней, два десятка сменных взошли на заборола и стали прилежно вглядываться в темноту, покрикивая время от времени в обе стороны вала протяжное: «Слу-у-шай!» Сбыслав Якунич вздохнул и тронул коленями бока могучего боевого коня. Жеребец дернул головой, норовя выдернуть у зазевавшегося человека поводья, но почуяв, что хозяину не до шуток, двинул вперед ровным шагом. Молодой витязь выпрямился в седле, расправил плечи, резко напряг шею, затем руки, затем живот, силой разгоняя сон. В такое время начальным людям спать нельзя — особенно тому, кто поставлен старшим над всем киевским воинством. Хотя какое это к ляду воинство! Якунич заскрипел зубами, не замечая, что натянул повод, лишь когда конь, негодующе ржанув, приподнялся на задних ногах, воин опомнился и, нагнувшись, скормил другу сухарик, похлопал по шее. Хуже нет — на коне зло срывать, а зла накопилось изрядно. Шесть дней, как он вместе с князем уряжает Киевское войско, и столько насмотрелся глупости и подлости человеческой, что на три жизни хватит.
И просто поднять войско на поход — дело не легкое. Даже дружина — и та не вся на дворе у князя, кто в разъезде, кто по селам-городам разослан, кто еще где княжью службу правит. Боярина со двором поднять труднее, чем какой-нибудь язык[46] чужой к дани привести. А уж про смердов и говорить нечего — весной пашут, летом сдернешь — урожай убрать некому будет. А уж сейчас, когда враг под Киевом залег... Как Калин подошел к Змиевым Валам, немало богатых да знатных норовило из города бежать, да князь сразу ворота затворил. Сбыслав по молодости такого Владимира не помнил: скинув золотые византийские ризы и княжий венец, Красное Солнышко возложил на плечи старую броню, взятую отцом в Царьграде, седые кудри прикрыл боевой шлем с золоченым варяжским наглазьем. Ворота на Подол и Печерск были затворены, в башнях засели отроки с луками, улицу перегородили дружинники. Третий выход из Киева вроде бы оставался открытым, но на площади, тускло отсвечивая броней, встали конно верные князю бояре и немногие мужи старшей дружины, а впереди, на старом сивом жеребце, грузной глыбой возвышался сам Владимир. Даже молодые киевляне оробели при виде страшных в своем спокойствии всадников, старые же враз вспомнили то удалое время, когда Красно Солнышко собирал Русь, не щадя и родных братьев. Кто крестясь, кто отмахиваясь от Чернобога, тянули сыновей обратно во дворы, поворачивали подводы и разбегались по домам, помнили: если князь почтет нужным — сам, до печенегов зальет Киев кровью. Город сел в осаду, а князь пошел звать из поруба Муромца, которого сам же когда-то заточил туда за