Амбары купца оказались забиты зерном доверху тут не одна и не сто кадей, а как бы не две-три тысячи, целое богатство, урожай многих сел. Выставив стражу, вызвав двух молодых дружинников, Сбыслав велел гнать с великокняжеского двора подводы, а дворовым — грузить рожь. Улеб отправил своих порубежников обратно на Сереховицу, и теперь воеводы сидели рядышком на бревне да посматривали, как воз за возом уходят со двора.
— Я вот все спросить хотел... — начал Сбыслав со странной для самого себя неуверенностью, — про рожь спорынную — это правда?
— А ты как думал, я просто так бирки с собой вожу? Кабы он мне просто на торге или в степи встретился — зарубил бы, а потом объявил, что мстил за побратима. — Улеб потряс кожаную флягу, зубами выдернул пробку и сделал несколько глотков. — Хочешь? — он протянул флягу Якуничу.
— А что там? — спросил Сбыслав, осторожно принимая питье.
— Ну не мед[57] же, воевода, — расхохотался порубежник. — Вода, а что ж еще.
— Благодарствую, — ответил дружинник и тоже глотнул пару раз.
Вода была хорошая, не из мутного степного колодца — из речки или старика с ключами на дне. Оба помолчали, Сбыслав закрыл флягу и вернул ее Улебу.
— Неладно тогда князь с тобой расчелся, — нарушил молчание дружинник. — Не по Правде это — сперва дать волю мстить, а потом запретить.
— Да не давал он мне воли, — вяло сказал Улеб. — Как вызвал, сказал: «Делай, что велю», и сразу на торг. А уж на торгу — думаешь, я совсем дурной? Я потому и велел разбег такой длинный брать, обычно ста шагов хватает, если об столб бить... А серебро я вдовам да сиротам нашим раздам — будет с чего зиму жить, если, конечно, дотянем до нее, до зимы-то.
Оба снова замолчали. Дожить до зимы будет трудновато — семь тем есть семь тем. Амбары медленно пустели, Сбыслав закрыл глаза, радуясь первому за пять суток отдыху.
— Боярин... — окликнул порубежник.
— Я ж говорю — не боярин я, — не открывая глаз, ответил Якунич. — Ни вотчины, ни двора своего. Зови Сбыславом. Или Сбышком, мы же погодки почти, твой отец мне за дядьку[58] был.
— Моему отцу нечего делать было, как у тебя в дядьках ходить, — устало огрызнулся воевода. — Ладно, тогда ты меня Лютом зови. Улебом никто уже не кличет, я и забыл, что меня так звали. Даже свои вои в глаза «Лют» говорят. Так ты как думаешь, Сбыслав...
— Ну как... —- Так и не дождавшись продолжения, Сбыслав открыл глаза. — Головой думаю, как батюшка учил.
— Веселый ты — сил нет, — с досадой сказал Улеб. — Я не о том...
Он снова умолк, словно задумавшись о чем-то.
— Ладно, чего там... — ответил Якунич, наблюдая за муравьем, что утащил в суматохе малое зернышко и теперь волок его куда-то по бревну. — Киев не отстоим, так я мыслю.
— Тебя ворожбе не учили ли? — вроде и не в шутку спросил Улеб. — Я и не сказал — а ты уже ответил.
— Дурь говоришь, — перекрестился Сбыслав. Какая ворожба? Тут и дитя малое догадалось бы, что у тебя на уме. — Муравей дополз до сучка и, вместо того чтобы обойти, поволок зернышко в гору. — А не отстоим, потому что у него семь тем войска, а у нас и двух не наберется.
— Ну а за стенами если? Не отсидимся?
— Ты наши стены видел? — вздохнул Якунич. — Вокруг посада — вал в сажень да тын такой же. В детинец все и не уместятся, а уместятся — на то у Калина пороки есть.
— Ясно. — Улеб тоже заинтересовался муравьем, что раз за разом пытался перелезть через сук, падал и начинал сызнова. — Ишь, мураш — а упорный... А чего остался тогда?
— А куда мне идти? — Сбыслав осторожно подставил муравьишке палец и перенес его через неодолимое препятствие. — Я ж говорю, своей вотчины нет, да и отец из Киева никуда не пойдет. Мать мы здесь схоронили... Да и не думаю я об этом, я служу Владимиру, он не идет — ну и я не иду. Он меня золотом дарил, я его дружинник, а дружиннику господина бросать не пристало.
— Ага.
Улеб, похоже, что-то решил для себя про Сбыслава, причем по ухмылке видать — решил хорошее.
— Ну а ты чего своих в город привел, а, Лют? — спросил в свою очередь Якунич. — Женок-то отправил куда-то?
— В Белгород — у меня почти все оттуда, — ответил Улеб. — По родным да по добрым людям — хлеб им купить есть на что, перезимуют, если что.
Оба снова замолчали, каждый знал: падет Киев — у Калина и до Белгорода руки дойдут.
В воротах возник затор, дворовые Владимира хотели въехать на пустом возе, как раз когда порубежники выгоняли навстречу другой, нагруженный рожью. Возы сцепились оглоблями, кони ржали и бились, возничие орали друг на друга, пока рассвирепевший Гордей не подошел и не столкнул легонько обоих головами. После этого разъехались быстро, отроки почесывали синеющие лбы и поругивались через плечо, пока воз с зерном не отъехал от двора.
— А ведь мирились с ними... — сказал вдруг Улеб каким-то новым голосом. — Ряд подписывали. Сам Илья Иванович с ханами говорить выезжал... Вот и помирились на свою голову.
— А чего делать-то было? — лениво спросил дружинник.
— Что-что, — протянул порубежник. — Пока силы были — вырезать бы их, аки обров. Всех под корень.
— Как вырезать? — повернулся к воеводе Сбыслав.
— Ну ты, Сбышко, как дите малое, — незло рассмеялся Улеб. — В ордах каждый сам за себя стоит, соседям на помощь если и придут, то друг за дружку крепко не стоят, это на добычу они совокупно ходят. Вот пока они порознь — наваливаться всем войском на одну: мы, вы, Илья Иванович с Заставой... Прижимать к Днепру, а уж варяги свое дело знают. Потом на другую. И пленных не брать, женок да девок продать тем же ромеям, или еще куда. Не торгуясь продать, а то и тоже вырубить, и щенков — за отцами.
— А не зря тебя Лют прозвали...
Якунич не знал, что ответить. Порубежный воевода ему полюбился — он был смел, умен и думал похоже. Тем страннее и страшнее было слышать такое от славного молодца — вырезать всех, с бабами и детьми. Дружинник знал, что в прежние времена, бывало, рубили и сдающихся, особенно в усобицах. Да и отец, выпив меда, иногда говорил такое, что маленький Сбыслав задумывался — а есть ли крест на старом Якуне. Но даже отец, рассказывая о том, как в прежние времена варяги забавлялись во взятых городах, подбрасывая младенцев и ловя их на копье, качал головой и вздыхал, что дурной был обычай, правильно его запрещали удачливые хёдвинги[59]. Теперь же свой, русский вой, крещеный (другому в войске трудно), сокрушался, что не вырубили целый народ с бабами и детьми.
— Лют, говоришь? — Улеб, казалось, не обиделся совсем. — А ты видел, боярин, как полон гонят?
— Я...
— Шеи между двух жердей привяжут, — глядя перед собой, начал рассказывать порубежник. — Да руки к тем же жердям прикрутят. Если идти больше не можешь — голову тебе долой, руки тоже, остальных дальше погоняют.
— Да знаю я, — сердито сказал Сбыслав.
— Знаешь? — невозмутимо переспросил Улеб. — А каково по такому следу погоней идти, ты знаешь? Там отрок зарубленный, тут жинка, дальше мужик... И так из года в год. Илья Иванович тогда Самсона Жидовина и Михайлу Казарина наказал, казной откупался, а я все в толк взять не мог — за что? Печенегов погромили? У тебя отец на своем дворе, а моего волки похоронили. Двух братьев в могилу вогнали. Год назад мы в степи были, когда поганые изгоном к Девице подкрались, бабы на заборола взошли отбиваться. Светлана моя дите ждала — и нет ни дитя, ни Светланы. Да их всех под нож надо.
Улеб говорил спокойно, словно и не о страшных вещах, сказывалась старинная привычка к чужому зверству. Он не ждал другого от степняков, а постепенно сам превращался в лютого зверя. Сбыслав молча встал, заложил руки за наборный воинский пояс, поглядел вокруг, сразу и не зная, что ответить. Да, он не понимал, каково это — из года в год, из века в век жить в страхе перед Степью. Он был рус[60], его дед, Якунов отец, и прадед сами творили набеги не хуже печенегов, наводя ужас на земли франков, ромеев, сарацин. Улеб же родился славянином. Для Люта обры были не просто страшной сказкой, но частью судьбы его племени, а после — хазары, а за хазарами — печенеги. И все же воевода ошибался.
— Ну, Улеб Лют... — начал было Якунич и снова замолчал, не находя нужных слов.
— Да ты сядь, сядь, Сбыслав, — улыбнулся порубежник. — Говорят же — в ногах правды нет.
Сбыслав молча сел обратно, глядя прямо перед собой. Улеб развалился на бревне, смотрел в киевское небо, и в глазах его ничего, кроме этой синевы, не было. Наконец Якунич собрался с мыслями.
— Ты мне люб, воевода, — спокойно, как и Улеб, начал дружинник. — Жаль — время сейчас не то, в гости бы позвал. И то верно, мне тебя не понять, только ты вот что послушай. Были обры на этой земле, баб в телеги запрягали, так вы рассказываете? Потом мор был, а после мора вы обров вырезали, под корень, с бабами и детьми, так что и следа не осталось. Я правильно говорю?
— Ну, вырезали, а что, не надо было? — зло спросил порубежник.
— Ты не ершись, послушай. Обров вырезали — пришли хазары, вы им сколько дань платили? Русы хазар побили, а Святослав и царство их пылью пустил. Ну, может быть, баб и детей не вырезал под корень. И что? Печенеги пришли, Киев обложили, едва Претич их отогнал, от печенегов и сам князь смерть принял...
Улеб уже понял, к чему клонит рус.
— Ну и что теперь, дань им головами платить? — угрюмо спросил он.
— Зачем головами? Как пять лет тому назад последний раз прибили хорошо, присмирели они. А два года назад...
Сбыслав замялся, то, что он знал, в общем, было тайной, которую и ему самому-то знать не положено, но Якунич не хотел оставлять воеводу в такой злобе и отчаянии, бог весть почему, но дружинник решил показать Улебу, что не зря были все те кровь, пот и слезы, что проливались на Рубеже.
— Два года назад Обломай гонцов к Владимиру засылал. Выспрашивал — не даст ли тот им землю в Поросье, им бы пахать начинать да городки строить. Просил кого-нибудь из сыновей Владимировых им князем, обещал внучку выдать, а он бы с сыновьями ему поклонился...