— Это что еще за шум?
Посередине огромной комнаты стоял молодой витязь Ушмовец, что прославился недавно битвой с печенегами. Одежды отрока были в беспорядке, в русых кудрях застряла хвоя, а на руках сидела двухгодовалая рысь. Лютая зверюга даже не пыталась вырваться, напуганная до того, что не прижимала уже уши и не шевелила свесившимися лапами.
— Вот, эта... Кошка, стало быть, — ломающимся баском попытался объясниться Ушмовец. — Желтая, с кисточками. Ты не горюй, матушка. Не плачь.
При мысли о том, что матушка проплакала всю ночь над дохлой кошкой, Ян всхлипнул сам и протянул княгине рысь, подхватив ее под передние лапы. рысь повисла тряпкой, и княгиня, заглянув в желтые глаза, увидела там непреходящий ужас перед страшным чудовищем, что залезло неслышно под утро на любимую сосну, сдернуло за лапы, скрутило, давя всякую попытку сопротивляться, да еще дышало все время чем-то ужасным.
— Ах ты бедненькая, — тихонько сказала Апраксия.
В каждом звере, даже самонаилютейшем, жива звериная мечта: вернуться в ту пору, когда весь мир был — теплое логово, а пушистая мамка вылизывала, кормила, играла, и не нужно было думать ни о погоне, ни об охоте. Рысь посмотрела на второе чудовище в длинной белой шкуре и вдруг звериным чутьем уловила исходящие от него жалость и нежность. Надежда рванулась из стиснутой крепко груди, кошка шевельнула передними лапами и жалобно пискнула:
— Мя...
Набившиеся в двери слуги ахнули, когда Апраксия шагнула к Яну и подхватила на руки пудовую зверюгу, что ударом лапы может сломать хребет лесному кабанчику.
— Ну, тихо, тихо, маленькая, — зашептала княгиня. и кошка ткнулась мордой ей под руку.
Покои наполнило могучее мурлыканье, Ушмовец был прощен, награжден и расцелован в обе щеки, а у княгини появилась новая кошечка Рыся — желтенькая, с кисточками на ушах. На княжих харчах Рыся матерела, приучаясь давить окрестных кур (за кур вернувшийся Владимир, скрепя сердце, честно расплачивался). Когда вместо кур рысь стала давить поросят, ее перевезли в Берестово — вот уж где зверюге раздолье. Княгиня каждую неделю наезжала в село, играла с любимой кошечкой, та не забывала матушку и, случалось, под утро притаскивала к покоям то зайчика, то, опять же, поросенка. По весне Рыся сбегала в лес, и хитрый Владимир получил от жениной зверушки новую выгоду, даря по осени иноземных послов и своих бояр желтыми котятами с кисточками на ушах — не пардус[86], конечно, но все ж лютый зверь.
— Сама наказала, чтобы Рысю из Берестова перевезли, — продолжил князь. — Она ведь опять с пузом бегает. А кого я тут еще рысенком не жаловал?
— Меня!
— Нет, меня, — хохотали бояре и воины.
Улеб тихо поднялся и подхватил пояс с саблей.
— Ты куда, Улебушко? — удивился Добрыня.
— Пойду дозоры проверю, боярин, — сказал порубежник.
— Постой, посиди немного, — придержал за рукав Змееборец. — У тебя мужи надежные, я знаю. Сейчас смех кончится, будем старины петь. Послушайте, юные, может, что нужное узнаете...
Смех вокруг костра затихал, мужи сидели в молчании, но не мрачном — так молчат люди, обдумывающие что-то важное. Внезапно Алеша, что продолжал водить пальцами по струнам, негромко сказал:
— А мне вот подумалось, господа бояре и дружина, — будет ли нас кому вспомнить? Отобьем мы проклятого Калина — понятно, живые по павшим тризну справят. А потом? Через десять лет? Через сто? Будет ли Киев стоять? А если и будет — вспомнят ли люди, как мы за него бились?
Никто не ответил, и Алеша снял руки с гуслей. Выл ветер над курганом, гудел костер, а вокруг костра сидели сильнейшие вои Русской земли и думали невеселую думу. Внезапно Илья встал со своего места и вышел на середину круга, к самому костру. Пламя отбрасывало странные тени на лицо богатыря, ветер трепал седеющие кудри. Илья поднес руку ко лбу, словно вспоминая что-то, затем повернулся к Поповичу.
— Спрашиваешь, вспомнят ли, Алеша? А оно важно? — Муромец обвел взглядом собравшихся и громко спросил: — Кто сейчас вспомнит великий подвиг Святогора-богатыря? С кем бился он?
Воины переглядывались, качали головами.
— Рассказывают, что, мол, с Микулой спорил, пробовал тягу земную поднять — то-то Селянинович над этими небылицами смеется. Всякую глупость и непотребство про него плетут, про мертвого уже, — Илья поднял сжатый кулак. — А ведомо ли, для чего он рожден был, со всей силой своей, что земля не держала — только по Святым горам и ездил.
— Да не томи, Илья, — крикнул Добрыня. — Все знают, ты с ним побратимом был, ты при нем до смерти оставался.
— Не был побратимом, — покачал головой Муромец. — Просто наехал случайно, как по Святым горам ходил. Он умирал уж, лежал в каменном гробу, что сам себе вытесал. Я с ним просто последний его месяц провел — он был живой душе рад.
Илья помолчал, затем развел руки и глухим, словно из бездны времени идущим голосом запел:
Как из далеча, далеча, из чиста поля,
Из того было раздольица из широкого
Что не грозная бы туча накатилася,
Что не буйные бы ветры подымалися,
Выбегало там стадечко змеиное,
Не змеиное бы стадечко — звериное.
Наперед-то выбегает лютый Скимен-зверь.
Как на Скимене-то шерсточка буланая,
Не буланая-то шерсточка — булатная,
Не булатна на нем шерсточка — серебряна,
Не серебряная шерсточка — золотая,
Как на каждой на шерстинке по жемчужинке,
Наперед-то его шерсточка опрокинулась.
У того у Скимена рыло как востро копье,
У того у Скимена уши — калены стрелы,
А глаза у зверя Скимена как ясны звезды.
Прибегает лютый Скимен ко Днепру-реке,
Становился он, собака, на задние лапы,
Зашипел он, лютый Скимен, по-змеиному,
Засвистал он, вор-собака, по-соловьему,
Заревел он, вор-собака, по-звериному.
От того было от шипу от змеиного
Зелена трава в чистом поле повянула;
От того было от свисту от Соловьева
Темны лесы ко сырой земле клонилися;
От того было от рева от звериного
Быстрой Днепр-река сколыбалася,
С крутым берегом река Днепр поровнялася,
Желты мелкие песочки осыпалися,
Со песком вода возмутилася,
В зеленых лугах разливалася,
С крутых гор камни повалилися,
Крупны каменья по дну катятся,
Мелки каменья поверху несет.
Заслышал Скимен-зверь невзгодушку:
Уж как на небе родился светел месяц,
На земле-то народился могуч богатырь.[87]
Воины потрясенно молчали, наконец Добрыня молвил:
— Так он со Скименом бился? — Змееборец перекрестился.
— А кто такой Скимен? — с непривычной робостью спросил Улеб.
— Того никто толком не знает, — сказал Добрыня. — Ведомо лишь, что он всем Змеям и Лютому Зверью отец был. Змея Семиглавая, что я пришиб, — от его корня.
Улеб поежился, не в силах представить такое чудовище, а Сбыслав посмотрел на Илью и спросил:
— На что он хоть похож-то был?
— Того Святогор не сказал, — покачал головой Илья, — лишь зуб показал Скименов, он валялся рядом с гробом. А мне и одного зуба хватило, чтобы день трястись. Так ты спрашивал, Алеша, вспомнит ли кто? — голос Ильи загремел над степью. — А подумай лучше, каково это — ради одного боя на свет родиться, а потом две тысячи лет одному смерти ждать. Он ведь волот был, в два раза меня выше ростом, его меч вчетвером не потянуть. И он не роптал, жил, как жил, на своей горе, там и помер, я его гроб закрыл, еле крышку поднял.
Воины, что лежали вокруг костра, встали, крестясь, сидеть не остался никто.
— Не ради памяти людской сражаемся, — в первый раз за вечер подал голос Поток, — а чтобы земля и род наш жили. Вспомнят не вспомнят — неважно, важно, чтобы было кому вспоминать. Спасибо за быль твою, Илья Иванович, потешил ты мне душу, порадовал.
Все согласно кивнули, признавая, что былина была хороша, лучше не расскажешь. Сбыслав пытался представить такую тьму времени — две тысячи лет, и не смог, разум такое вмещать отказывался.
— Ну что же, — сказал князь. — Уже павших мы помянули, добрую былину послушали. Спасибо, Илья, я не знал про Святогора, и прав Поток — на душе легче стало. Ложимся спать, господа бояре и дружина, завтра нам день ратный.
Улеб разбудил Сбыслава за два часа до рассвета — пора было выступать до места. Якунич быстро оседлал коня, затем объехал поднимающихся воев. С непривычки к ночлегу в поле многие осипли, перхали, но собирались быстро. Воевода заметил, что коней на ночь расседлали все, а многие и почистили как следует — вчерашний бой хоть и не превратил киевлян в дружинников, все же кое-чему научил. Начальные над тысячами докладывали о том, сколько у них людей — выходило, что за ночь убежали немногие. Стало быть, оставшиеся готовы биться, хоть и понимают, что могут сложить в бою голову. С грехом пополам построились, когда на востоке появилась робкая полоска света, — пора было поспешать, и Сбыслав велел выступать, отставшие догонят, а нет — грех на них. Порубежники уже ушли вперед, по их следу двинулось Киевское войско, не ровно, но решительно, Якунич, рыся вдоль полков на тяжелом франкском жеребце, всматривался в лица воев. Им было страшно, многие шептали молитвы, другие, наклонив голову, смотрели вперед исподлобья, но они шли, иного было не нужно. У Кловского урочища миновали варягов — заморские гости уже встали привычной стеной и наскоро грызли сухари, запивая их водой, проходивших мимо киевлян северные воины приветствовали веселыми и насмешливыми криками, к счастью, кричали по-своему, и их мало кто понял. Переправились через Клов ручей, от Лыбеди поднимался туман, и Сбыслав, беспокоясь, приказал идти рысью. Войско сразу растянулось, кто-то даже вылетел из седла и, хромая, бежал за лошадью, но все же к шляху успели вовремя, и как раз успели построиться поперек поля, как туман накрыл полки.