— Чэнт сказал вам, зачем я здесь?
— Конечно, — ответил Пай. — Вам нужно кого-то убить. Ом вытащил из нагрудного кармана джинсовой куртки пачку сигарет и протянул ее Эстабруку, но тот отказался, покачав головой. — Это и привело вас сюда, не так ли?
— Да, — ответил Эстабрук, — но только…
— Вы глядите на меня и думаете, что я не подойду для этого дела, — подсказал Пай. Он поднес сигарету к губам. — Скажите честно.
— Вы совсем не такой, каким я вас себе представлял, — ответил Эстабрук.
— Ну так это и здорово, — сказал Пай, закуривая. — Если бы я был таким, каким вы меня представляли, то я выглядел бы как убийца и вы бы сказали, что у меня слишком подозрительный вид.
— Что ж, возможно.
— Если вы не хотите нанимать меня, то ничего страшного. Я уверен, что Чэнт подыщет вам кого-нибудь другого. А если вы все-таки хотите нанять меня, то самое время рассказать, что вам нужно.
Эстабрук взглянул на дымок, вьющийся над серыми глазами убийцы, и, прежде чем успел овладеть собой и остановиться, он уже начал рассказывать свою историю, напрочь забыв о том, как он собирался строить этот разговор. Вместо того чтобы подробно расспрашивать собеседника, скрывая при этом свою биографию, чтобы ни в чем от него не зависеть, он выплеснул перед ним свою трагедию во всех ее неприглядных подробностях. Несколько раз он останавливался, но исповедь доставляла ему такое облегчение, что он вновь давал волю языку, совершенно забывая о благоразумии. Ни разу его собеседник не прервал это скорбное песнопение, и, только когда тихий стук в дверь, возвестивший возвращение Чэнта, остановил словесный поток, Эстабрук вспомнил, что этой ночью в мире существуют и другие люди помимо его самого и его исповедника. К тому моменту уже все было рассказано.
Пай открыл дверь, но не впустил Чэнта внутрь.
— Когда мы закончим, мы подойдем к машине, — сказал он водителю. — Надолго мы не задержимся.
Потом он снова закрыл дверь и вернулся за стол.
— Как насчет того, чтобы еще выпить? — спросил он.
Эстабрук отказался от бренди, но согласился выкурить сигарету, пока Пай расспрашивал его о том, где можно найти Юдит, а он монотонно сообщал ему нужные сведения. И наконец, вопрос оплаты. Десять тысяч фунтов, половина по заключении соглашения, половина — после его исполнения.
— Деньги у Чэнта, — сказал Эстабрук.
— Тогда пошли? — позвал Пай.
Прежде чем они вышли из фургона, Эстабрук бросил взгляд на колыбель.
— Красивые у вас дети, — сказал он, когда они оказались снаружи.
— Это не мои, — ответил Пай, — их отец умер за год до этого Рождества.
— Трагично, — сказал Эстабрук.
— Он умер быстро, — сказал Пай, искоса взглянув на Эстабрука и подтвердив этим взглядом возникшее подозрение, что именно он и виновен в их сиротстве. — А вы уверены в том, что хотите смерти этой женщины? — спросил Пай. — В таком деле сомнений быть не должно. Если хотя бы часть вашей души колеблется…
— Нет такой части, — сказал Эстабрук. — Я пришел сюда, чтобы найти человека, который убьет мою жену. Вы и есть этот человек.
— Но вы ведь все еще любите ее? — спросил Пай по дороге к машине.
— Разумеется, — сказал Эстабрук. — Именно поэтому я и хочу ее смерти.
— Воскресения не будет, мистер Эстабрук. Во всяком случае для вас.
— Но умираю-то не я, — сказал он.
— А я думаю, что именно вы, — раздалось в ответ. Они проходили мимо костра, который уже почти потух. — Человек убивает того, кого он любит, и некоторая часть его тоже должна умереть. Это ведь очевидно, а?
— Если я умру — я умру, — сказал Эстабрук в ответ. — Лишь бы она умерла первой. И я хочу, чтобы это произошло как можно быстрее.
— Вы сказали, что она в Нью-Йорке. Вы хотите, чтобы я последовал за ней туда?
— Вам знаком этот город?
— Да.
— Тогда отправляйтесь туда, и как можно скорее. Я велю Чэнту выделить вам дополнительную сумму на авиабилет. Решено. И больше мы никогда не увидимся.
Чэнт поджидал их у границы табора. Из внутреннего кармана он выудил конверт с деньгами. Пай принял его, не задавая вопросов и не благодаря. Потом он пожал Эстабруку руку, и непрошеные гости вернулись в безопасность своей машины. Удобно устроившись на кожаном сиденье, Эстабрук заметил, что рука, которой он только что сжимал ладонь Пая, дрожит. Он сплел пальцы обеих рук и крепко сжал их, так что побелели костяшки. В этом положении они и оставались до конца путешествия.
Глава 2
«Сделай это ради женщин всего мира, — гласила записка, которую держал в руках Джон Фурия Захария. — Перережь себе глотку».
Рядом с запиской на голых досках Ванесса и ее приспешники (у нее было двое братьев, и вполне возможно, что именно они и помогли ей опустошить его дом) оставили аккуратную горку битого стекла на тот случай, если под действием ее мольбы он решит немедленно расстаться с жизнью. В состоянии оцепенения он тупо смотрел на записку, снова и снова перечитывал ее в поисках — разумеется, напрасных — хоть какого-нибудь утешения. Под неразборчивыми каракулями, составлявшими ее имя, бумага слегка покоробилась. Интересно, не ее ли это слезы упали здесь, когда она сочиняла свое прощальное послание. Даже если и так, утешение невелико, а вероятность этого — еще меньше. Не тот она человек, чтобы плакать. Да и не мог он себе представить, как женщина, сохранившая к нему хоть каплю симпатии, производит всеобъемлющую экспроприацию его имущества. Правда, ни дом, ни то, что в нем находилось, не принадлежали ему по закону, но ведь столько вещей они купили вместе: она, полагаясь на его наметанный глаз художника, а он — на ее деньги, шедшие в уплату за очередной объект его восхищения. Теперь все исчезло, все, вплоть до последнего персидского ковра и светильника в стиле арт-деко. В доме, который они создали вместе и в котором они наслаждались в течение одного года и двух месяцев, было хоть шаром покати.
Впрочем, особого несчастья в этом нет. Ванесса была не первой женщиной, которая потакала его склонности к вышитым вручную рубашкам и шелковым жилетам, не будет она и последней. Но, насколько он помнил (память его простиралась в прошлое лет на десять, не дальше), она была первой, кто отобрал у него все за каких-нибудь полдня. Ошибка его была очевидна. Этим утром он проснулся с мощной эрекцией, но когда Ванесса захотела воспользоваться этим обстоятельством, он сдуру отказал ей, вспомнив, что вечером ему предстоит свидание с Мартиной. Как она сумела выяснить, где он растрачивает сдою сперму, — это уж дело техники. Так или иначе, ей это удалось. В полдень он вышел из дома, думая, что оставляет там обожающую его женщину, а когда вернулся через пять часов, застал дом в том самом бедственном состоянии, в котором он сейчас и пребывал.
Иногда в самых неожиданных обстоятельствах на него нападали приступы сентиментальности. Так произошло и на этот раз, когда он бродил по пустым комнатам, собирая вещи, которые она почувствовала себя обязанной оставить ему. Его записная книжка, одежда, которую он купил на свои деньги, запасные очки, сигареты. Он не любил Ванессу, но те четырнадцать месяцев, которые они провели вместе, были приятным временем. На полу в столовой она оставила еще кое-какие безделушки, напоминающие об этом времени. Связка ключей, которые они так и не смогли подобрать ни к одной двери, инструкция к миксеру, который он сломал, готовя коктейли посреди ночи, тюбик с массажным кремом. Какая трогательная коллекция! Но он не настолько был склонен к самообману, чтобы поверить, что их отношения были чем-то большим, нежели простая сумма этих безделушек. Теперь, когда все было кончено, перед ним стоял вопрос: куда ему идти и что делать? Мартина была замужней женщиной средних лет. Ее муж был банкиром, который три дня в неделю проводил в Люксембурге, так что времени для флирта у нее было предостаточно. В эти интервалы она выказывала свою любовь к Миляге, но этим проявлениям недоставало постоянства, которое убедило бы его, что он сможет отбить ее у мужа, если захочет, в чем, конечно, он был далеко не уверен. Он был знаком с ней уже восемь месяцев (они впервые увидели друг друга на обеде, устроенном старшим братом Ванессы, Уильямом), и за все это время они поспорили лишь однажды, но этот обмен репликами был весьма красноречив. Она обвинила его в том, что он постоянно смотрит на других женщин: и смотрит, и смотрит, словно в поисках очередной жертвы. Возможно, из-за того, что он не слишком-то дорожил ею, он не стал лгать и признался, что она права. Он просто сходит с ума по женщинам. Без них он заболевает, в их присутствии он блаженствует, он — раб любви. Она ответила, что, хотя его наваждение и имеет более здоровую природу, чем страсть ее мужа, которая ограничивается деньгами и различными операциями с ними, все же его поведение имеет невротический характер. «К чему вся эта бесконечная охота?» — спросила. Он в ответ понес какой-то вздор о поисках идеальной женщины, но даже в тот момент, когда из его рта летела вся эта чепуха, он знал правду, и правда эта была горька. Настолько горька, что не стоило говорить о ней вслух. В двух словах дело сводилось к следующему: если по нему не сходила с ума одна, а еще лучше несколько женщин одновременно, он чувствовал себя ничтожным, опустошенным, почти невидимым. Да, он знал, что у него красивые черты лица, широкий лоб, гипнотический взгляд и такие изящные губы, что даже презрительная усмешка выглядела на них привлекательной, но ему нужно было живое зеркало, которое могло бы подтвердить все это. И более того, он жил в надежде, что одно из этих зеркал обнаружит за его внешностью нечто такое, что под силу увидеть только другой паре глаз: некое нераскрытое внутреннее «я», которое освободит его от роли Миляги.
Как обычно, когда он чувствовал себя одиноким, он пошел повидать Честера Клейна, покровителя поддельного искусства, человека, который, по его собственному утверждению, был вычеркнут стараниями зловредных цензоров из стольких биографий, что со времен Байрона никто не мог с ним в этом сравниться. Он жил в Ноттинг-Хилл-Гейт, в доме, который он дешево купил еще в конце пятидесятых и из которого редко теперь выходил, страдая от агорафобии, или, как он сам говорил, от «абсолютно естественного страха перед людьми, которых я не в состоянии шантажировать».