Было зябко, и мы вернулись внутрь.
— Он был с ними на острове. Он все еще с ними, но теперь ситуация изменилась. Им пришлось уйти из этого поселка, они разбрелись по окрестностям, но Мани не покинули. Их пятеро. Андал любит поговорить, но я ему не мешаю. Я здесь не для того, чтобы с ними спорить.
— Почему они оставили поселок?
— Его будут восстанавливать. Все перестроят. Вот-вот приедут рабочие. Хотят сделать из башенок что-то вроде коттеджей для туристов.
— Житейская проза, — сказал я. — Где он сейчас?
— На мессинском берегу есть пещеры. Одни очень известные, обширные. Другие — просто дыры в скале. Я подбрасываю его до дороги, которая ведет к пещерам. Не знаю, куда он потом уходит. Последние три дня все было одинаково. Я приезжаю в условленное место. Через какое-то время появляется он. Они обсуждают мое предложение. Он пытается организовать встречу.
— Ты спрашивал у него, в чем их принцип? Почему они устраивают слежку. Как решают, на кого и когда напасть.
— Насчет этого он молчит, — сказал Фрэнк.
Поскольку одна часть восточного побережья вообще лишена дорог, нам пришлось пересечь полуостров дважды, чтобы добраться до Гитиона — портового городка на крутом слоистом берегу, обрывающемся прямо в море. Закат. Мы нашли Дел Ниринг в кафе у самой воды — она писала открытку кошке.
— Если вы спросите человека, сколько у него детей, он гордо ответит: двое. Потом вы обнаружите, что есть еще дочь, которую он не счел нужным добавить. Ценность имеют только сыновья. Вот вам Мани.
— Интересно, увижу ли я когда-нибудь свою квартиру, — сказала Дел. — Все пытаюсь вспомнить, как она выглядит. Есть большие пробелы. Точно целые куски жизни исчезли без следа.
— Смерть и отмщение, — сказал Фрэнк. — Вокруг каждой семьи творилось множество кровавых дел. Дом был также и крепостью. Потому они и строили башни. Бесконечные вендетты. Семья — хранительница мести. Эту идею лелеяли. Ее берегли, заботились об условиях. Это похоже на кровавые семейные саги в кино. Саги об итальянских гангстерах нравятся людям не только из-за преступлений и насилия, но и благодаря тому, что они пропагандируют культ семьи. Итальянцы превратили семью в экстремистскую группировку. Семья стала орудием мести. Месть это стремление, которое почти никогда не воплощается в действие. Большинство из нас способны наслаждаться ее плодами только в воображении. Смотреть на эти семьи, на преступные кланы, где многие связаны кровным родством, и видеть, как они мстят своим врагам, — воодушевляющее зрелище, оно сродни религиозному опыту. Семья Мэнсона в Америке — патология, возникшая благодаря той же безотчетной тяге к созданию сильной группы, которая держалась бы на кровной, в буквальном смысле, связи между ее членами. Но там кое-чего не хватало. Мотива мести. Им не за что было мстить. Кровь должна быть расплатой за чье-то оскорбление, чью-то смерть. Иначе акт насилия выглядит жутким и болезненным, и именно так мы воспринимаем мэнсоновские убийства.
— Фрэнк, между прочим, из тосканского рода. Я его спрашиваю, почему ты говоришь как сицилиец.
— Посмотри на нее. Обожаю ее лицо. Пустое, совершенное, ничего не выражающее. Как раз то, что надо в современном мире.
— Отвали.
— Это ее свойство, — сказал он. — Равнодушие исходит из самых глубин ее существа. Индифферентность. Подходящее слово? Может быть, индифферентность — это чересчур красноречиво.
— Если Мэнсон — жутко и болезненно, — сказал я, — тогда как насчет нашей секты?
— Абсолютно другое. Во всех отношениях. Эти люди — монахи, разве что вне церкви. Они хотят оседлать вечность.
— То же, но другое.
— Фильм не является частью реального мира. Вот почему люди в фильмах занимаются сексом, накладывают на себя руки, умирают от изнурительных болезней, совершают убийства. Так они вносят свой вклад в коллективную грезу. В каком-то смысле фильм независим от своего создателя, от людей, которые в нем снимаются. Существует четкая обособленность. Ее-то я и хочу исследовать.
Зал был длинный и темный. Мальчик приносил чай, узо для Фрэнка. Дел смотрела на старика, который сидел в углу со свисающей изо рта сигаретой.
— Фильм, — рассеянно сказала она. — Фильм, фильм. Точно насекомые шуршат. Фильм-фильм-фильм. Снова и снова. Потирают крылышками. Фильм-фильм. Солнечный летний день, жаркое марево над поляной. Фильм-фильм-фильм-фильм.
Только закончив говорить, она переключила свое внимание на Фрэнка, сгребла в горсть волосы у него на затылке и повернула его голову так, чтобы он смотрел прямо в ее серые глаза. Прилюдные проявления нежности приберегались ими для случаев, когда они подшучивали друг над другом. Это была автоматическая компенсация — глаза и руки как правдивые выразители любви, искупающие то, что говорится нами.
Мы перешли в ресторан по соседству. В корзинке перед входом лежало несколько краснобородок. Мы взялись за еду, и тут приковылял уже знакомый нам старик. Он был такой дряхлый, что бормотал себе под нос, и сигарета по-прежнему свисала у него изо рта. Увидев его, Дел воспряла духом. Она решила, что не хочет больше разговаривать с нами. Теперь она хотела разговаривать с ним.
Мы смотрели, как она говорит за его столиком, сопровождая свою речь сложной жестикуляцией, тщательно произнося слова английские с небольшой примесью итальянских и испанских. Похоже было, что Фрэнк глядит прямо сквозь нее, точно его внимание приковал какой-то любопытный предмет на стене.
— Она пока еще сама по себе, — сказал он. — Не знает, хочет ли вырасти и отвечать за что-то в этом мире. Ей редко везло в жизни. У нее есть манера пасовать перед судьбой и людьми. Но мы ничего не скрываем друг от друга. Нам легко вместе. Я никогда не был знаком с женщиной, которой можно было бы так все выкладывать. Вот что главное в нашей связке. Откровенность. Мне иногда кажется, что мы познакомились три жизни назад. Я говорю ей все.
— Кэтрин ты тоже говорил все.
— Она никогда не отвечала мне тем же.
— Ты говорил Кэтрин больше, чем я. Это было своего рода вызовом, нет? Так у вас с ней повелось. Ты как бы предлагал ей пойти на риск и включиться во что-то совершенно неведомое. Ты хотел шокировать ее, заинтриговать ее. По-моему, это казалось ей занятным. В ее жизненном багаже не было ничего подобного.
— Кэтрин мне не удалось бы сбить с толку никаким вызовом. Если я вообще понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о вызовах и рисках.
— Помнишь ту рубашку? Она до сих пор у нее. Твоя карабинерская рубашка.
— Она ей шла.
— И сейчас идет. Я до сих пор не могу успокоиться, так она ей идет.
— Допивай вино. За последние десять лет я не вел более идиотского разговора.
Дел беседовала со стариком и официантом. Официант держал по пепельнице на тыльной стороне каждой руки.
— Она прекрасна. Дел, то есть.
— Да, у нее поразительное лицо. Я его обожаю — неважно, что я там болтал. Оно никогда не меняется. Даже жуть берет — оно всегда одинаковое, как бы она ни устала, как бы плохо ей ни было.
Мы посидели и поговорили в вестибюле гостиницы, практически в темноте. Когда Фрэнк с Дел поднялись наверх, я прогулялся по улочкам над морем. Задул сильный ветер, не такой, как на открытом пространстве. Он носился по городу, хлопая ставнями, меняя внешний облик предметов, будоража все кругом, увлекая вещи с собой, обнажая их временность, их беззащитность перед внезапным натиском безрассудства. Я видел деревянные балконы, курятники. Стены местами осыпались, все заросло кактусами. Человеческие силуэты на свету, в маленьких комнатках, тени на стене, лица.
Они хотят оседлать вечность.
Я мог бы спрятаться за одержимостью Вольтерры так же, как прятался за неприкрытым страданием Оуэна, за его песнью беспомощности.
9
Я пробирался по грязным улицам с тем же сложным чувством, что и в первый раз. Я словно видел себя со стороны — одинокий силуэт в жидком рассветном тумане. Голос, похожий на мой собственный, но доносящийся извне, комментировал ситуацию без помощи слов.
Я состоял из джинсовки и овчины. На мне были непромокаемые ботинки и перчатки с мехом внутри.
Вот как бывает в жизни. Я приезжаю в поселок, по которому гуляет ветер, захожу в кафе и натыкаюсь прямо на них, хотя тогда еще не знаю об этом. А теперь ныряю под каменную притолоку в деревушке, где никто (или почти никто) не живет, и он сидит там на синей коробке из-под бутылок с содовой, а рядом, перевернутая вверх дном, стоит вторая, для меня. Горит костер из хвороста, и он отрывает подошвы от грязного пола, подставляя их огню, и больше ничего — просто разговор в подвале с невысоким простуженным человеком. А как еще это могло быть? Чего я ждал? Единственный повод для удивления — это мое присутствие здесь. На моем месте должен был оказаться кто-то другой, тот, кто ясно видит себя самого.
— Что мы имеем? — спросил он. — Сначала мы имеем режиссера, теперь писателя. В общем, не так уж и странно.
— Фрэнк думает, что я хочу написать о нем.
— О нем или о нас?
— Я друг Оуэна Брейдмаса. Вот и все. Я знаю Оуэна. Мы разговаривали много раз.
— Это тот специалист по языкам. Спокойный и очень добрый, по-моему. Терпимый, восприимчивый, способный широко и культурно мыслить. Он не спешит, не гонится за удовлетворением. Вот что такое знать языки.
У него было длинное лицо и высокий лоб с залысинами, усеянный бледными веснушками. Руки маленькие. Это меня каким-то таинственным образом успокоило. Вид у него был бесстрастный. Его черная гимнастерка расползлась на правом плече. Я изучал его, делал мысленные заметки.
— Я думал, вы захотите говорить по-гречески, — сказал я. — Или на языке какого-то конкретного места.
— Мы больше не находимся в одном месте. Организация немного расстроилась. Скоро все снова будет в порядке. Да и эта затея с Фрэнком Вольтеррой сама по себе уникальна. Что мы имеем? Совершенно непривычную ситуацию. И мы пробуем к ней приспособиться.
— Остальные тоже заинтересованы в этом? Они согласны сниматься в фильме?