— Мне сказали, что в Индии тоже есть группа. Они перебрались туда откуда-то из Ирана. Мне велено было искать место под названием Хава-Мандир.
— Вы, я гляжу, не слишком торопились.
— Я полагал, даже рассчитывал, что Индия исцелит меня от наваждения. Осталась там еще вода?
— В кувшине пусто.
— Наберите, пожалуйста, на улице. Через два дома есть кран.
Когда я вернулся, он спал полулежа, свесив руку с края скамьи. Я разбудил его немедленно.
Имя человека было Автар Сингх. Оуэн подозревал, что это псевдоним, и ему так и не удалось убедить себя в том, что Сингх индус. Мало того, что у этого человека была выразительная мимика, — он еще и выглядел иначе всякий раз, как Оуэн видел его. Отшельник, уличный проповедник, сумасшедший из подземки. Менялись его черты, манеры, весь его облик. Утонченный, тщеславный, подобострастный, жестокий. Сегодня он казался суровым и исхудалым, мистиком в нищей одежде; завтра — апатичным толстяком с тяжелым осоловелым взглядом.
Греческая группа распалась, и двое ее членов недавно прибыли сюда. Одним из них был Эммерих, человек с головой аскета и плотной бородкой. Второй — женщина по имени Берн, широкая и толстогубая, молчавшая уже не первую неделю. Почти все время она проводила затворницей в бункере с соломенной крышей.
Были и еще двое мужчин, но с ними Оуэн почти не общался. Он знал о них только то, что они жили с Сингхом в Иране, что одного из них часто треплет лихорадка и что они определенно европейцы. В отличие от других, они не говорили и даже не пытались говорить на санскрите, и этот факт в сочетании с общей атмосферой, царившей в группе, убедил Оуэна в том, что культ находится на последнем издыхании.
Как-то днем он сидел на корточках в пыли вместе с Эммерихом. Они говорили о санскрите на самом этом языке, а также на нескольких других. У Эммериха была внешность умного заключенного, человека, получившего пожизненный срок за убийство, своенравного самоучки, прекрасно овладевшего искусством жить взаперти и презирающего тех, кто хочет понять, на что это похоже, — презирающего, даже если он соглашается просветить их. Такой человек свыкается с потерей свободы. Уже благодаря своему масштабу его преступление служит ему неисчерпаемым кладезем материала для раздумий и самопознания. Все, что он узнает и прочитывает, вносит свою лепту в его личную философию, становится еще одним объяснением, расширением того единственного яркого мига, который он постоянно воспроизводит, расшифровывает для себя, извлекая из него все, что можно. Проходит какое-то время — и вот убийство уже пополнило собой багаж грез для его самоанализа. Жертва и деяние сделались теорией, философской базой, на которую он опирается в поисках самоидентификации. Они — это то, чем он живет.
— Санскритское слово, означавшее «узел», — сказал Эммерих, — постепенно приобрело значение «книга». Грантха. Это из-за рукописей. Манускрипты на березовой коре и пальмовых листьях скреплялись шнурком, пропущенным сквозь два отверстия и завязанным.
Голова аскета, повторял про себя Оуэн. Его отец часто посмеивался над большой, не по размеру, соломенной шляпой, которую он носил в комплекте со своим комбинезончиком. Путь мимо универмага на перекрестке. Навес, фирменный знак кока-колы. Деревянные столбики, утопленные в шлакобетон. Его мать говаривала: «Я не лучше обезьяны понимаю, о чем ты толкуешь».
Голова у Эммериха была маленькая, глаза угрюмо расставлены, коротко стриженные волосы и бородка. Двое мужчин сидели на корточках под углом друг к другу, будто адресуя свои фразы вовне, в пустыню.
— Что такое книга? — спросил Эммерих. — Коробка, которую вы открываете. Наверное, это вам известно.
— А что в коробке?
— Греческое слово «пуксос». Самшит. Конечно, это подразумевает дерево, и любопытно, что можно проследить связь английского слова book со средненемецким boek, или береза, и общегерманским boko — березовым древком, на котором вырезали руны. Что мы имеем? Книгу, коробку, буквы, нацарапанные на дереве. Деревянное топорище или рукоятку ножа, на которой руническими символами вырезалось имя владельца.
— Это история? — сказал Оуэн.
— Нет, не история. А как раз ее противоположность. Алфавит есть выражение абсолютного покоя. Читая, мы водим глазами по статичным буквам. Это логический парадокс.
Появилась Берн, обошла вокруг бункера, снова исчезла внутри. Закром, бункер, амбар. Оуэну еще предстояло узнать его местное название. Он всегда осваивался на новом месте таким образом.
— Она хочет покончить с собой, — сказал Эммерих. — Хочет уморить себя голодом. Она уже начала. Три дня, четыре. Это снизошло на нее как божественное откровение. Идеальный способ умереть с голоду. Молча исчахнуть, утрачивая свои функции одну за другой. Что может быть лучше здесь, в Индии, чем умереть с голоду?
— Так это конец? Есть где-нибудь другие группы?
— Насколько я знаю, конец. Кроме этой, сект больше нигде не осталось. Разве что отдельные люди, человека два-три — может быть, они как-то общаются, а может, и нет.
— Вы все здесь умрете?
— Не думаю, что Сингх умрет. Он перехитрит смерть, заговорит ее. Берн умрет. Двое других, пожалуй, тоже. Я — не думаю. Слишком много я о себе узнал.
— Разве не поэтому люди накладывают на себя руки?
— Потому что узнают, кто они на самом деле? Честно говоря, никогда об этом не думал. И еще вы. Кто вы?
— Никто.
— Что значит «никто»?
— Никто.
Они сидели как индусы, почти на земле, положив руки на колени.
— Долгое время ничего не случается, — прервал паузу Эммерих. — Нам начинает казаться, что нас уже почти не существует. Кто-то умирает, кто-то уходит. Бывают и разногласия. Мы отвлекаемся от цели, нас преследуют неприятности. Возникают разногласия по сути, разногласия на словах.
— Она не ест. А пить тоже отказывается?
— Пока она пьет. Это чтобы растянуть, продлить молчание. Вы понимаете. Для педантов, таких, как она, умирание — это система.
— В Греции она не хотела разговаривать со мной.
— Вы не член секты. Ваши посещения более или менее приветствовались только потому, что вы искушены в эпиграфике, много ездили, вели раскопки. Мы понимали, что вам можно доверять. Ваш интерес — спокойный, глубокий интерес ученого. Это понимали все, но не Берн. Ей было все равно. В Греции ее многое начало раздражать. Кто-то украл у нее ботинки.
— Что случилось с остальными из ваших?
— Разбрелись.
Закрома были сделаны из земли и навоза. Далеко на равнине виднелись согнутые движущиеся фигуры. Пыльная змея, извиваясь, скользила в сухой траве. Все кругом однотонно, ровно и упорядоченно. Высокое белое солнце.
— Но программа еще существует, — сказал Эммерих. — Сингх нашел человека. Мы ждем, пока он подойдет к Хава Мандиру. Давайте говорить откровенно. Самое интересное, что мы делаем, — это убийство. Только смерть может завершить программу. Вы сами знаете. Оно кроется очень глубоко в душе, это знание. Словами тут ничего не объяснишь.
Это не коршуны, а пустельги, решил он. Нет суеты, нет лишних зигзагов.
— Иногда я спрашиваю себя, в чем назначение убийцы? — сказал Эммерих. — Не он ли тот человек, к которому приходят, чтобы сделать признание?
— Он был неправ, — сказал я, удивленный собственной поспешностью. — Вам не в чем было признаваться.
— Разве что в том, насколько я похож на них.
— Все похожи на всех.
— Вы не можете так думать.
— Не уверен. Формулировка не совсем точная.
— У каждого есть что-то общее с другими. Вы это хотели сказать?
— Я сам не знаю, что я хотел сказать.
Его голос потеплел. Он старался не задеть, не оскорбить.
— Что вы видите, когда смотрите на меня? — спросил он. — Вы видите себя через двадцать лет. Это здорово отрезвляет, правда? Наше сходство — что-то вроде препятствия у вас на пути, которое вы не можете обогнуть. Почти все, что я говорил, вызывало у вас возражения. Хотя в последнее время этого меньше. Вы словно начали перестраховываться. Но вы видите себя, Джеймс, разве не так?
Одинокий, слабовольный, беззащитный, шагает по лестницам через ступеньку. Был ли он прав? Я никогда полностью не понимал Оуэна, его мотивов, его внутренних целей и настроений. Но от этого наше сходство становилось лишь еще более правдоподобным.
Ступни плотно прижаты к земле, вес — на голенях, предплечья опираются на колени. Они сидели в одном из бункеров. Сингх тер друг о дружку два продолговатых камня, обтачивал их, не переставая говорить. Он был похож на говорящий механизм. На протяжении одной длинной фразы он переключался с хинди на английский и на санскрит. Он внушал Оуэну страх. Этот человек явно находился на грани безумия. Он выглядел как сумасшедший, говорил на дикой смеси языков, иногда разражался жестоким и буйным смехом — глаза закрыты, разверстый рот полон гнилых зубов. Оуэн слушал его почти с полудня, весь долгий бледный вечер и часть ночи. Он был переменчив и гибок, то устрашал, а то словно заискивал. Не настоящий игрок, не приверженец строгих правил, подумал Оуэн и подивился глупости этого соображения. Сингх был точно наэлектризован — полоумный мессия с крупнозернистым лицом в копне пыльных кудрей. Он опускал камни только затем, чтобы нарисовать в воздухе кавычки около слова, в которое он вкладывал иронию или двойной смысл.
— Тар. Это сокращенное marust’hali. Обиталище смерти. Я скажу вам, почему я люблю пустыню. Пустыня — это решение. Простое, неизбежное. Математическое решение, применимое к делам нашей планеты. Океаны — это мировое подсознание. Пустыни — брезжащее сознание, простое и ясное решение. В пустыне моя голова работает лучше. Там, снаружи, мой ум похож на чистую табличку. В пустыне все значимо. Самое простое слово имеет огромную силу. И это кстати, потому что это часть индийской традиции. В Индии слово имеет огромную силу. Не то, что люди хотят выразить, а то, что они говорят. Смысл сказанного не играет роли. Важны сами слова, и только. Индуска старается не произносить имени мужа. Каждое произнесение его имени приближает этого человека к смерти. Вы знаете. Я ведь не открываю вам ничего нового, правильно? Индийскую литературу съели белые муравьи. Рукописи на коре и листьях — изглоданы, сгрызены, истреблены. Вы знаете. В любом случае, Индии не нужна литература. Это лишнее. Индия — мозг мира. Танцующий Шива, знаете? Натуральный ребенок в движении. Когда мы покинем эти края, я