— Эй, что они думают? — спросила она резко, схватила нитку, натянула её. — Мы дураки? Моя Рига… Митау, Курланд… Думают, я слабая женщина, я согласна… Нет, нет, — и крепкое царское словцо слетело с её уст. — Император проклянёт нас…
Затем, под нескончаемый птичий грай, раскрылись козни Бассевича. Данилыч, не спускавший глаз с владычицы, увидел боль, обиду и пожалел её. Она протянула руку.
— Дай сюда!
Взяла бумагу, впилась в неё, зачем-то посмотрела на свет, вернула Макарову.
— Враки это… Англичане это, против герцога…
Остерман собрался что-то сказать, закашлялся, светлейший опередил его.
— Бестужев честно служит твоему величеству.
Вниманием не удостоила, обернулась к вице-канцлеру. Тот отдышался, зашамкал наигранно старчески, болезненно.
— Можно предполагать и так, кхе-кхе… Фальшивка… Как вы изволили заметить, ваше величество.
Утешил, хитрец.
— Конечно… Аглицкая проделка, — решила она и бросила светлейшему безмолвный упрёк. Удалилась высокомерно, едва кивнув.
Восковая фигура
— Белло… беллисимо [96].
Взахлёб тараторит седой черноглазый живчик, давится словами, восхищаясь собой, издельем своим. Персона готова. Исполнено обещание, данное императрице, её фамилии, светлейшему принчипе, всей России.
— Маэста… этернита…
Переводчик не требуется. Величество, вечность… Настолько-то князь понимает итальянский язык. Что незнакомо или проглочено, изъясняют ужимки, жесты. Растрелли нажимает ногой педаль — фигура встаёт с кресла, стоит деревянно-прямо, выбрасывает вперёд руку. Настроиться надо торжественно. Что-то сбивает… Скрип рычага, шарниров? Скороговорка ваятеля?.. С курицей схож, которая снесла яичко и кудахчет, оповещая окрестность. Нет, что-то ещё мешает Данилычу увидеть подобие великого Петра.
Мастер не виноват. Вот иноземец, достойный лишь похвалы! Потрудился честно… Данилыч захаживал в мастерскую, Растрелли при нём скреплял дубовый остов, насаживал слепленную из воска голову, руки, ноги, одевал.
Костюм — предписала её величество — тот, в коем царь был в Москве, в Успенском соборе, на прошлогоднем торжестве коронации. Пусть памятен будет день, когда и она стала императрицей.
Ведь сам подал мысль…
Эх, не догадался искусник поместить фигуру в тень! Солнце затопило мастерскую, ручейками течёт серебро по голубому сукну — гродетуру кафтана, по пунцовым шёлковым носкам. Дерзко течёт… Одежду эту парадную царь только раз и надел, поди. Вроде чужая… А башмаки с маленькими серебряными пряжками — старые, прибыл он в них из Персии и ни за что не хотел сменить — даже ради церемонии. Во всём облачении больше жизни, чем в кукольном лице. Воск, слегка подрумяненный, стеклянные, немигающие, безучастные глаза. Что ж, душу ведь не вдохнёшь.
— Ну, спасибо, мастер!
Вытащил кошелёк. Растрелли будто не заметил, извинился, выпалив «скузи» [97] раз десять подряд, обхватил князя за виски, повернул к свету, потом отпрянул к фигуре. Блеснули ножницы, два-три волоска царских усов отсёк.
Скорректировал, уловив образец. Тронутый сим актом сердечно, Данилыч смущённо потупился.
— Я, выходит, модель…
Одарил скульптора, не считая, выгреб почти всё содержимое кошелька. Обещал милость её величества — она ждёт фигуру с нетерпеньем, намерена показывать почётным гостям. Скоро профессора съедутся из-за границы для открываемой Академии наук.
— Мио гранде оноре [98].
Ещё бы не честь! Князь прошёлся по мастерской, погладил ляжку коня, грудь молодой женской особы — России. Аллегория… Пётр, увенчанный лавровым венком, молотком и зубилом формирует свою отчизну, покоряет её неподатливую, грубую натуру. Заказ государя, его же и замысел… О свершениях его подробнее расскажет колонна, унизанная лепкой, подобная Траяновой в Риме [99]. То, что покамест глина, гипс, предстанет навечно в металле как украшение улиц, площадей, на обозрение всем.
Начато много. Наброски карандашом, брошенные на стол, портретные — Апраксин, Лефорт… Мастер смотрит вопросительно.
— Это не к спеху, — бросил Данилыч.
Его первого вылепил итальянец, бюст водружён в большом зале княжеского дома. И довольно… Фатер не торопил.
— Её величеству угодно…
Прежде всего установить конные памятники императору — в Петербурге и в Москве. Обождут, фатер, твои сановные, здравствующие и мёртвые. Аллегорию тоже отложить — ошалеет простолюдин, не дорос ещё до тонкого понимания.
Подмастерья внесли ящик, Растрелли кинулся, влез в него, присел — вот так поместится восковая фигура, вместе с креслом, так обвяжут её, чтобы не растрясло. Ехать осторожно, шагом — принчипе соизволит приказать. Данилыч ощупал ящик, постучал кулаком. Не оборачивался на фигуру, избегал её стеклянных глаз.
— Радость матушке нашей…
Говорил, испытывая странную досаду, ревность некую к царице. Раздражает парадный кафтан на фигуре, нарочитый, на день один, для коронации. А ведь сам присоветовал, когда выбирали наряд. Побуждали к тому обстоятельства.
В апреле было… Падал мокрый снег, арестованный кутался в соболью шубу, сквернословил, грозил властям, изрыгал проклятья.
«Архимандрит новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалёкого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену».
Ничего, кроме слухов…
Мардефельд, посол Пруссии, погрешил против точности. Первым священником — если не по должности, то по значению — Феодосий был при царе.
Та же фортуна, которая выхватила, подвела к Петру уличного мальчишку-пирожника, порадела и послушнику московского Симонова монастыря. Сын солдата, ничтожного шляхтича, владевшего двумя крестьянскими дворами, рад был укрыться от бедности за стенами обители, в сытости. Пристрастился к чтению.
Царь повсюду выискивал помощников, новых людей для небывалых дел.
— У низших, — говорил он тогда, — я нахожу больше добрых качеств, нежели у высших.
Грамотей, представленный настоятелем, оказался сведущим в строительном ремесле. Тем выше ему цена. Нет более послушника — в Петербурге, у растущих зданий Александро-Невской лавры, управляет работами отец Феодосий, шумливый, вспыльчивый, к лентяям беспощадный. Понукать его, проверять излишне, губернатор Меншиков не нахвалится. Храм воздвигнут, освящён. И вскоре снята поповская ряса — Феодосий быстро, шагая через ступени, восходит по иерархической лестнице. Настоятель, затем архимандрит в лавре и ещё в Новгороде, член Синода…
Внезапно ночью зазвонили колокола новгородских храмов, будто сами собой. Дошло до царя. Феодосий тщетно пытался найти виновных.
— Ежели не натурально, — доложил он, — и не от злохитрого человека, то не от Бога.
— От дьявола, что ли? — потешался Пётр.
— Дьявол во образе людском, — уточнил архипастырь. — Злы на тебя большие бороды.
Так прозвал самодержец бояр церковных. Лютуют, подкармливают кликуш, странников, дабы сеяли недовольство. Феодосий ишь ведь что завёл — греко-славянскую школу, приобщает не токмо к христианству, но и к язычеству, свирепо ревизует приходские школы — не угодны ему наставники. Выучил новых взамен невежд, пьяниц, воров, печатает грамматику российскую — тысяча двести оттисков.
Задумана коронация Екатерины. С кем, как не с Феодосием, верным другом, обсудить подробно обряд? Зван митрополит на беседы келейные, зван и к столу их величеств. Во время болезни царя он в спальне почти ежедневно совершает молебны, провожает Петра до небесных врат.
Не стало Петра — и Феодосия как подменили. Мало ему трёх должностей, достоин большего — быть главой церкви. Сан патриарха упразднён, о сём сожалеет — что ж, согласен и на президентство в Синоде. Потребовал на собрании прямо, с руганью. Поддержки не встретил, взбеленился пуще — пеняйте, мол, на себя, поеду к царице, добьюсь.
Екатерина встаёт поздно, нарушать её сон настрого запрещено. Стража остановила предерзкого. Офицер урезонивал — пропуска нет никому, даже его светлости князю Меншикову.
— Плевал я, — распалился Феодосии. — Тьфу! Ваш светлейший мне в ноги повалится. Я выше его… Не ведаешь? Дураки вы, свиньи безмозглые, овцы шелудивые.
Поворотил назад.
Через неделю царица позвала озорника к обеду, рассчитывая пожурить и утихомирить. Отказался письменно.
«Мне быть в доме ея величества быть не можно, понеже я обесчещен».
Вдругорядь попросила.
— Не пойду, — ответил он нарочному. — Вот коли изволит прислать провожатого.
Не дождался. Меншиков сказал царице твёрдо — хватит терпеть бесчинства. К Феодосию явились в холодный, слякотный апрельский день гвардейцы. Бесновался преосвященный, драться лез — скрутили.
Обнаружилось то, о чём прежде из страха перед ним люди молчали. Архипастырь брал иконы в церквах, обдирал оклады, серебро плавил и хранил в слитках. Образ Николая Чудотворца зачем-то ещё и распилил. Прихожан сбил с толку — клял иноземцев, лютеранские обычаи, однако он же осквернил мощи святые — дал подержать лютеранину, голштинскому гостю. Уважение к Феодосию в народе истощилось. В просторечии он Федос, под этим именем значился в бумагах Тайной канцелярии, где ему выворачивали суставы.
В поборах, хищениях он признался, но есть и горшие вины. Покойного государя, милостивца своего, хулил гнусно. Царь-де тираном был над церковью. Штаты церковные переделал, отменил патриаршество [100], оттого не дал Бог веку — умер рано. Воевал-де он из тщеславия, жаждал крови. Духовенство утеснял, и стало так, что овцы над пастырями власть забрали. Русские как были, так и теперь идолопоклонники, нехристи, хуже турок даже.
«Скоро гнев Божий снидёт на Россию, и как начнётся междоусобие, тут-то и увидят все, от первого до последнего». Меншикову два раза перечитали это — почуял нечто недосказанное. Ушакову, начальнику Тайной канцелярии, сказал: