Царице, статс-дамам накрыт конфетный стол, по старой памяти. Конечно, с венгерским… В комнатах для курильщиков табак, лучинки, дабы трубки разжечь было удобно. Запасён порох для салюта, для фейерверка.
Талый мартовский снег покрывал Неву. Полозья расчертили его, нанесли огромный синеющий вензель. На балконе княжеского дома трубы, валторны, рожок играли маршевое лихо, громко, как всегда требовал царь. И караул гвардейцев у входа, в мундирах с иголочки — для него, незримого.
— Славно, Александр, — сказала царица с ноткой грусти, вполне оценив ритуал.
Но что за публика хлынула ей вослед! Данилыч кусал губы, дёргал себя за ус пребольно, чтобы не прыснуть, кланяясь ответно графу Скавронскому. Бог весть откуда взята фамилия… Титул, ей-ей, пристал, как барану седло. Начудила же благоверная! Ну, отыскался родной брат Карл, могла бы деньгами пожаловать, завёл бы себе мужик ещё мельницу, ещё десять мельниц. Так нет — вытащила в Петербург.
Генрих — второй брат, он и жена его ныне Тендряковы, сестра Анна с мужем Ефимом — теперь Ефимовские. Шагают вперевалку, толкаются, чмокают Дарью так, что к стене шибает её. Учились этикету, да чёрного кобеля нешто отмоешь добела. Небось, пальцами будут хватать, в скатерть сморкаться. Видел бы государь сей конфуз… И тут разгладился нахмуренный лоб Данилыча. Неразлучный смеялся.
В людском гомоне, в накатах полтавского марша дал себя услышать. Блеснул улыбкой — озорной, ободряющей. Нет, ничто не омрачит сей праздник.
Соборный хор запел величальную, Мария и Пётр опустились на колени перед царицей, она надела им перстни: обручённые приложились к её рукам, растроганные. Пиит из придворных герцога визгливым голосом, подскакивая, прокричал вирши принцу и принцессе, пронзённым стрелой Амура, Иван Долгоруков начал переводить и сбился, замолол несуразное, всеми овладело настроение смешливое. Оглядывались на деревенскую родню царицы, фыркали. Граф Карл ел вилкой, но держал её в кулаке, локтём заехал в тарелку графини. Под сурдинку разносилась новость — обнаружен первый муж царицы, пленный драгун. На русской службе он, в каком-то сибирском гарнизоне, да там и останется.
Данилыч опьянел, ещё не пригубив бокал. Победы вошли в историю, войдёт и это торжество. Вернулись прежние времена… Огорчил лишь Пашка — морда, как ни взглянешь, кислая. Не смотреть туда, не смотреть… Упиваться властью над — этой толпой жующих, хохочущих, спесивых и робких, учёных и невежд, трусливых, завистливых, гнусных… Довольны жирным куском, хмельным напитком, чего им ещё?
Возгласил тост за императрицу, отпил глоток, бокала хватило до конца пира.
— Холла, холла!
Екатерина захлопала в ладоши, знак подала подняться. Гости разбрелись по комнатам, слуги кинулись расчищать место для танцев. Выносили столы, выметали кости, корки, битую посуду, выгоняли собак. Музыканты вытирали пот, глотали прохладительное.
Хозяин не горазд скользить в менуэте, открыла бал царица, подозвав Ягужинского. Вскоре бросила его — не твёрд на ногах — и пошла с Сапегой. Отобьёт, пожалуй, у Марьи, — подумал Данилыч добродушно. Говорят, заманивала в спальню… Сменилась музыка, грянул стремительный, топочущий польский. Самодержица опустилась в кресло, отказывает кавалерам.
— Устала, Александр.
Призналась весьма ласково. Протянула веер, князь обмахивал, потом носил ей конфеты, лимонад. А Сапегой завладела Елизавета — прыг к нему, изогнулась, оголённая, как всегда, до крайности. Машке куда до неё! Отошла в сторонку, веер висит, равнодушие полное. Ей в куклы ещё играть… Но дело сделано.
В приданое за дочерью князь Меншиков отдаёт село Горки Горицкие с деревнями, фольварками. Родовое именье, так и сказано в документе, хотя куплено его светлостью три года назад. Странно? Ничуть, ведь Менжик — знатный предок, некогда жил в Литве, что указано в родословной. Сотни лет тому, никто там не помнит пращура — поди проверь. Родовое, родовое… Так записано, не вырубишь топором. И молва подхватит — из уст старого, сговорчивого графа Яна — и отзовётся кругом. Союз двух древних фамилий…
Исчезает Алексашка-пирожник, словно пыль, уносимая ветром. И нечего считать, во что обошлись деревни, подарки семье жениха. Понравился Яну набор серебряных турецких кувшинов — на, не жалко! Престиж дороже.
Полонез грохочет. Подлая родня царицы в креслах, рядком. Граф-мельник, граф-огородник… Истуканы, ощупывают на себе позумент, пуговицы, дивятся. Улыбнёшься им — отвечают взглядами обожающими. Удостоил, пригласил… Красавчик наконец увернулся от Елизаветы, протолкался к невесте. А Машка — фу-ты! — вялая, будто дремала!
Впрочем, сердится князь ласково. Дитя ещё, даром что долговязая. Зато покорна, Бога боится и родителей. С младшей, поди, труднее будет.
В апреле Нева распорядилась круто, почти две недели спроваживала льды. Не было переправы, и в Тайном совете некоторые кресла пустовали. Светлейший опять в авантаже, успел переправиться на левый берег, поселился в кордегардии своей, у пристани, иногда ночевал во дворце. Царица прихварывала, лечилась — к ужасу лекарей — обильными дозами венгерского. Забавляясь, опускала статс-дамам в бокал червонцы — покуда не осушишь до дна, не достанешь. Требовала карту, рисовала план кампании, заливала карту вином — пятнала, словно кровью, впадала в ярость. Накажет она Данию, Англию, супруг ей велел.
— Бог свидетель. Пока я жива…
Князь пытался отвлечь, разложил чертёж иного рода — новых флигелей Зимнего.
— По желанию твоему, матушка.
Пристройка, под углом к набережной, увеличит дворец вдвое. Переместится спальня царицы, окна её — на тихий каналец, подальше от прохожих и проезжающих.
— Оно и безопасней, матушка. Весной и начнём, ежели изволишь. К зиме и окончим.
Рад бы был губернатор изловить хоть одного английского агента. Увы, похвастаться нечем! Попадаются юроды, хмельные смутьяны, мелкота, о которой и говорить не стоит. Напомнил о себе кавалер Лини.
«Сие письмо такой важности, что, надеюсь, Ваша Светлость Ея Императорскому Величеству объявит. Начальник той злой компании от коришпондента своего из России получил недавно письмо, в котором обязует его, чтоб для лучшего и безопасного исполнения намерения своего за некоторыми причинами пообождал даже до Рождества Христова. И чтоб я в будущем ноябре ехал в Гамбург, где сам с товарищем прибыть обещается и, соединившись со мною, ехать в Санкт-Петербург. Шефу той компании обещана из России довольная сумма денег, и он обещал мне шесть тысяч фунтов стерлингов».
— А просит у нас, — сказала царица, читая перевод. Усмехнулась при этом недобро.
— Просит, матушка.
«Только мне, светлейший князь, за долгами из Брюсселя отлучиться невозможно. Прошу прислать с верным человеком вексель, если Ея Величеству житье мило».
— Он оч-чень ловкий.
Выронила листок брезгливо. Данилыч кивал — ловчей некуда, плати ему, до Рождества корми. Доколе ещё? Нашёл кормушку… Да есть ли в цидулах хоть крупица правды? Вряд ли… Ловок, ловок… Обманывать — тоже талант нужен.
— Отпишу банкиру своему…
Сделать милость в последний раз. Выдав деньги, проследить за ним, выведать подробно, кто таков. Настоящее имя, точно ли дворянин, звание, подданство, не замешан ли в чём худом.
Нева очистилась, дохнуло тёплом. В покоях монарших — новые ружья, сработанные сестрорецким заводом, башмаки, сшитые для пополнения. Пахнет смазкой, дёгтем. Никаких дел, кроме военных, самодержица знать не хочет. Луг едва подсох — повелела вывести преображенцев.
Гвардейцы натужно месили грязь. Светлейший был простужен, командовал, срывая голос. Выстроил полк в линию, побежал, забрызганный до пояса, рапортовать государыне. Стояла в открытом экипаже, подняв жезл, в одеянии необычном, почти мужском — треуголка с белым пером, офицерский галстук, кафтан с широкими обшлагами поверх жилета, юбка без обручей.
Столица увидела амазонку.
Ещё более поразило то, что за сим последовало. Полк двинулся под барабанный треск, печатая шаг, взвод за взводом. Поворот налево перед царицей и залп. Стреляли, стоя к ней спиной. Депеша Кампредона сообщила об этом Европе. Полиция, шнырявшая среди зрителей, уловила речи нескромные.
— Бережёного Бог бережёт.
— Было ведь… Извести хотят.
— Бес путает кого-то… Помазанницу… Грех-то!
— Губернатор наш…
— Чего мелешь, чего?
— Сказывают… Высоко метит…
— А что? Может, лучше…
— Голштинцев скинет.
— Пора бы… Воевать за них…
— Знамение было… Архангел являлся.
— К войне, значит.
— Избави, Господи!
Горожане во всех бедах обвиняют голштинцев. Но губернатор и герцог в коляске беседуют мирно, были в гавани, смотрели старые суда, к плаванию негодные. Приказано рубить на дрова для солдатских печей.
— Её величество тешит себя, — сказал князь по-немецки. — Не верит мне. Вы убедились. Будьте добры подтвердить!
Мало надежды на герцога, но тыкать носом следует. При нём начали разбирать галеру. Суда, окуренные порохом, строились поспешно и ныне пришли в ветхость. Всё это надо внушать амазонке.
— Прохудился флот, матушка. В рубище мы, яко Лазарь. Обнищала Россия…
Трудно ей расстаться с грёзами. Сердит её Александр. Но изливает она больше досаду, чем ярость, больше жалоб, чем попрёков.
— Не пойдём мы ныне, — твердит он. — Отбиться сможем, а в атаку лезть… Позор примем.
О том и Апраксин толкует ей, да боязливо. Валится в ноги, лебезит, а напьётся — рыдает, кается. Всюду прорехи — недобор провианта, снарядов, вдруг обнаруженная на судне течь, болезнь командира. Хнычет адмирал, бичует себя.
— Руби мне голову, руби!
Ответила:
— Думаешь, пожалею? Котёл дурости это — твоя башка.
Нева последние льды сгоняла — князь подал к дворцу барку — посудину грузовую, с толстыми бортами. Ступит ли матушка в этакое корыто? Отвыкла от походных передряг. Нет, не погнушалась. А парус-то рогожный. Может, заменить? Нет, не трогать!
Барка шла, раскачиваясь, раздвигая льды, матросы отталкивали их вёслами, баграми. Деревья Екатерингофского парка опушены юной зеленью, за ними, у самого устья — Галерный двор, место рождения лёгких, проворных судов, незаменимых на мелководье. Они — карлики — одолевали великанов, они, разгромив шведский отряд у мыса Гангут, навели страх на северную Европу.