Именем Ея Величества — страница 54 из 78

На уроках инфант непоседлив, науки чисельные, физические ему скучны, любит историю — особенно военную, успехи преважные в языках — говорит по-немецки, немного по-французски, штурмует латынь — родную речь Юлия Цезаря. Один из воспитателей, фехтовальщик, оказался френологом — ощупывал голову царевича, бугры, на ней и впадины.

— Характер упрямый, но нестабильный, порывистый, некоторые признаки деспота и сластолюбца.

Новые детские покои в Зимнем готовы. Светлейший, вводя туда, твёрдо взял Петрушу за руку. Пожатие первого вельможи… Правую руку инфанта держала Наталья, притихшая. Попятилась — огромная львиная морда оскалила пасть.

— Глупая, — сказал отрок ласково и как бы извиняясь перед светлейшим. Сообразил, нагнулся к коробу, вынул крашеный деревянный шар. Попал метко, прямо на язык зверя, пасть захлопнулась.

Игрушек, забавных кунштюков множество. Данилыч протянул духовое ружьё, Петрушка хмыкнул.

— Я умею из настоящего…

Понравился кегельбан, ярко раскрашенный, кегли чуть не в рост ему. Эй, сразимся! Брат и сестра принялись кидать — неуклюжи оба, мало сноровки. Хохотали, Петрушка к светлейшему потеплел. Девочку восхитил большой — по плечо ей — голландский дом с откидным фасадом — в любую комнату сунься, покачай колыбель с младенцем, переставь по-своему всё, что тут накопил хозяин — толстяк в клетчатой куртке, с длинной трубкой в зубах.

— Ну, чего не хватает?

Спрашивал Данилыч, как чародей, создавший сей дивный мир и могущий прибавить плезиров — только пожелай. К зиме катальная горка будет — из окна во двор, коньки имеются. Уже морозы схватывали Неву, близилось единоборство сезонов, конец переправам, и князь загодя вселился в Зимний — один, без женщин. С ним секретари, адъютанты, из дома взял портреты августейших особ, шахматы, столовое серебро, сервизы парадной посуды с гербами. Апартаменты примыкают к Царицыным.

— Матушка! Дыханье твоё хочу слышать.

Настроена Катрин безоблачно, окрепла, природный румянец на щеках вопреки погоде. Однако свою парсуну, написанную французом Натье [165] десять лет назад, сняла — поблекла ведь та баба-ягодка.

Сапега от постели отставлен, верно, не дозрел мальчик для амуров с ней. Во дворце — чин камергерский, жалованье… Вернула прежнего таланта — Левенвольде. Он старше поляка и князю мил — свой человек.

Как уберечь её от злых интриганов? Теперь поменьше народу толчётся во дворце. Бывало, Бутурлин приводил к ней гвардейцев с жёнами, чтобы крестила детей, — князь отсоветовал, хлопотно. И сам Бутурлин не вхож более. Светлейший уговорил принимать только членов Тайного совета, и то по надобностям чрезвычайным.

— К чему тебе, матушка, утруждать себя. Болезни отчего приключаются? От беспокойства. Апоплексия вдруг ударит…

На Совет она не появляется. Занята, неможется, — сообщает светлейший. Он-то по-прежнему идёт без доклада, в любое время, обязательно перед собранием и после, с бумагами. Она подписывает, не дослушав.

— Сон плохой был.

— Объелась, матушка.

— Александр, ты невежа. Отпеванье было. У Троицы.

— Наоборот понимай! К хорошему… Государь толковал этак.

— Ах, нет, нет, Александр. Вот тут, — прижала руку к груди, — стесненье, спазм. Не можно дышать. Конец приходит.

— Тьфу, типун тебе на язык!

— Типун?

— Сто лет тебе жить. Давай вот о чём… Скоро твой день рожденья. Приказывай! Сколько персон зовёшь? Поменьше бы тратить, в казне-то ветер свищет.

Прожект у Данилыча в папке. Вытащил для приличия — замахала. На твоё усмотренье, мол.

Сюжеты обычные, с Марсом, с Нептуном — как же без них! Новое бы показать…

Блеснула мысль и поначалу ошеломила дерзостью. Эх, была не была!


«Столп с короной, на нём молодой человек с глобусом и циркулем и другой рукой держит канат от столба к якорю, который погружён в землю…»

Так пером канцеляриста описана фигура, задуманная светлейшим для иллюминации. Корона обозначает августейший ранг стройного юноши, столб — возвышение его, якорь — уготованное будущее. Кто разумеет язык символов, — а их отполыхало немало над Петербургом, — тот догадается. Глобуса изрядную часть занимает Российская империя, инфант с циркулем созидателя её унаследует.

Два чиновника — Василий Корчмин и Григорий Скорняков-Писарев — составили план иллюминации подробный. Оторопь их брала. Возражать губернатору, однако, стеснялись.

Нарисует сцены художник, мастер потешных огней соорудит макеты, нанижет просмолённые фитили. Посол Рабутин распознает среди аллегорий личность царевича. Усмотрит в сём спектакле гарантию, доложит императору.

Вышло иначе…

Скорняков-Писарев потерял покой. Монаршего утверждения нет, видать, своевольно затеял Меншиков. При живой государыне показывает преемника. С чего это? Ведь сам отстранял царевича. Григорий Григорьевич отнюдь не желает присягать сыну изменника — причины имеет важные.

В феврале 1718 года он был послан в Суздаль главным следователем. Царь проведал о наглых поступках Евдокии и приказал разузнать, отчего не пострижена в монашество, кто позволил являться народу, именуя себя царицей. Изъять у ослушницы и её фаворитов письма, потатчиков арестовать. Всё то слуга царский исполнил. Евдокию перевели потом в другой монастырь, с режимом строгим. А в июне того же года в Петербург доставили Алексея, и в Тайную канцелярию, учреждённую царём, вошли Толстой, Бутурлин, Ушаков и он — Скорняков-Писарев. Стереть бы прошлое, испепелить… Допрашивал беглеца, был в застенке, указывал палачу — помучить, облить холодной водой, опять помучить…

Маялся Григорий несколько дней. Донести на Меншикова? Бог весть как обернётся… Идти к царице страшно, да и не примет она. А примет, так сочтёт за клевету, выставит вон. Больно она доверилась князю. Вот Петра Андреича она выслушает. Член Верховного совета, старейший из вельмож — только он способен противостоять Меншикову.

Постучался к Толстому в сумерках. Беседовали шёпотом, в домовой часовне, Григорий клялся, крестясь на икону:

— Истинная правда, отсохни язык, коли вру!

Мерцала одна свеча, граф от неё запалил дюжину, вглядывался в неурочного визитёра. Передвигался кряхтя, тёр поясницу.

— Мне-то не след мешаться, в мои-то годы. Подальше бы от суеты сует, в отчие Палестины.

— И я седой. Да топор и седую башку оттяпает. Спустят Евдокию… Ровно аспида с цепи… Казала мне зубы. Попадись ей!

— Неужто сожрёт? Авось Бог не выдаст.

— Господь видит, Пётр Андреич, а суд-то свой изречёт не скоро.

— Ох, почём знать! Не стало царя, и порядка не стало. Ноне всяк яму роет ближнему. Ветрище-то, Григорий! Ишь, воет! Шёл бы ты… Поздно ведь.

— Светлейший всем нам роет. Спихнёт и затопчет. Так мне, что ли, челом бить царице? Хоть замолви ей, а то прогонят в шею.

— Ладно, попробую. Меня не впутывай!

Застонал, скрючился — подагра ломает. Свечи полыхали тревожно, остерегали Григория. Рисковое дело, стоит ли? Снаружи свистела первая вьюга, снег словно песок — твёрдый, жалящий. Григорий с малых лет находил в непогоде прелесть. Вливает отчаянность.

К самодержице он проник. Говорил волнуясь, взахлёб. Брови её дрогнули, осерчала как будто. На него или на Меншикова? Спросил бы, да немота сковала. Терзался потом.

Шесть вечеров подряд в честь дня рождения императрицы горела иллюминация — на Зимнем, на палатах княжеских, герцогских, на домах горожан. Толпы на набережных кричали в восторге, глохли от залпов. Григория трясла лихорадка. Роковая фигура не возникала. Проглядел, может быть? Нет, никто не видел.

Ура! Победа…

Данилыч же кулаки сжимал, видя пустоту в парсунах, выстроченных холодным огнём. Злило его ревущее людское множество. Ещё накануне торжеств появился Горохов. Противно шепелявил в усы. Утром от вице-губернатора Фаминицына подтвержденье — да, запретила царица.

Кто ей донёс?

Занемог светлейший — до того расстроила. Но лежать недосуг. Пресечь вражеские козни немедля.

Катрин невинной прикинулась — отчего беснуется Александр? Какая фигура? Царевича? Да при чём он? Речи не было.

— Вспомни, матушка!

Наморщила лоб, улыбаясь при этом. Веселились — вот и всё, что смог вытянуть.

— Отшибло память?

— Не мучь меня, Александр!

Надувала губы, глаза закатывала — комедиальное действо.

— Ох, матушка! Всё равно разыщу мерзавца. Мне гадят, и тебе ведь тоже.

Дознаться было просто — фрейлина Крамер углядела визит Скорнякова-Писарева, выведала и то, что пробраться ему помог Толстой.

Ну погодите, злыдни!

Злорадствуют, поди… Дьявол с ними, повременить. Спугнёшь, забьются в норы, окуражутся — коготки расправят. Тогда и остричь…


И царице ни слова больше — будто забыто мелкое. Данилыч волчком крутится — опять на носу праздник, день кавалерский, святого Андрея.

Морозы лихие, Неву сковало. Утром 30 ноября князь облачился в парадное, но по-военному, кафтан цветов гвардейских, синий с красными отворотами, шпага в алмазах — дар великого государя. Самодержица — в амазонское поверх душегреи. По бокам кареты, спотыкаясь, зачёрпывая башмаками снег, — дворцовые чины, позади — отряд кавалергардов, за ними красный с гербом возок светлейшего, водружённый на полозья. По-прежнему место князя в процессии вельмож первое. Всю площадь у Троицы заполнил санный поезд вельмож. В храме после литургии царица воздела Андреевский крест на цыплячью шею княжича Любекского, юного жениха Елизаветы, на посла Рабутина, на царевича. Петруша зарделся от гордости, дал потрогать сестре.

— Желаю вам, ваше высочество, носить с честью, — почёл нужным сказать Данилыч.

За обедом следил пристально, делал знаки инфанту. Небрежен, бросил кость на скатерть, кидался хлебными корками, норовя попасть в Сашку Меншикова. Веселились, танцевали.

Через каждые две-три страницы пишет секретарь это слово — «веселились», хотя вид у князя с похмелья жалкий. Глотает рассол, парится в мыльне, сутками не выходит из дома. А царице неймётся — опять плезир затевает.