Именем Ея Величества — страница 9 из 78

— Ваша светлость… Должок за вами, я слыхал, именно миллион. Вы бы и внесли…

Данилыч побледнел:

— Видишь, матушка. Позорят раба твоего… Горазды считать в чужой мошне. Я, Павел, в твою не лезу!

Вскочили оба.

— Штилль!

Хлестнула окриком, усмирила. Послушно открыли поставец, налили себе вина, подали стакан и ей.

— Мир, господа! Прозит! [36]

Выпили, поцеловались троекратно. Губы у Ягужинского пухлые, влажные — мазнул по щекам, обслюнявил. Утереть платком князь, однако, не посмел, царица следила пристально.

Отпустила генерал-прокурора в Сенат готовить указ. Данилыч ждал этого, пылая негодованием.


— Матушка, за что поношенье?

Екатерина вдавилась спиной в подушки, тормошила, ласкала котёнка.

— За что унижен твой слуга, за что оплёван, охаян? Велишь, покажу счета.

Подобрал папку с ковра. Отчёты хозяйственные при нём во дворце постоянно, так же как петиции на высочайшее имя — отменить следствие, возвести в градус генералиссимуса. Доступен лишь владетельным особам, так ведь он, князь Священной Римской империи, имеет право.

— Пашка, завистник проклятый…

— Эй!

Грудным голосом, басовито, почти по-царски:

— Александр… Ты много хочешь…

— Матушка…

Оборвала гневно.

— Молчи, Александр, — пилой полоснули латышские согласные. — Ты не один… У меня большая фамилия. Больше не говори мне. Терпенье, мон шер. [37]

— Что ж, воля твоя.

Досаду не сдержал светлейший, выразил, прощаясь без слов, тщательным, сколько возможно, церемонным поклоном.

Мон шер, мон шер… Дружок дорогой — терпи! Угостила, владычица, такое твоё спасибо за верность. Пашке ты удружила…

Данилыч тёр щёки, едучи домой, саднило от Пашкиных губ. Поцелуй иуды. Теперь вконец обнаглеет.

У неё, вишь, фамилия большая! Всем не угодишь, матушка. Волков не насытишь и овец не спасёшь.

Кипел, бранился всю дорогу.

Возок тряхнуло, кони с разбега взяли береговой откос, встали в парадном дворе, охваченном двумя флигелями.

Домашние встретили хозяина добродушно, томились, ожидая дворцовые новости. Дарье бросил беспечно:

— Надурил Пашка.


Варваре скажет больше.

Ход к ней из предспальни князя, в покои во флигеле, примыкающие к детским. Без спроса — ни-ни! Блюдёт этикет боярышня Арсеньева. Постучал. Попугай за дверью крикнул:

— Хальт! [38]

Камеристка в белом передничке сделала книксен — душистая, сдобная плоть. Ущипнул пониже спины, охнула девка и объявила сумбурно:

— Либер [39] князь.

Наборный пол скользок, как лёд, изразцы вымыты мылом — помешана свояченица на чистоте. Всечасно тут скребут и трут, палят ароматное — понеже, считает она, болезни происходят от грязи и вони.

Комочком приютилась в кресле свояченица, поджав ноги под себя, нахлобучив шерстяной платок. Читает книжку.

— Устала я. Невмоготу с вами.

Сразу в атаку…

— С копыт собьёшь этак, милая, — молвил Данилыч. — Заикаться буду.

— Собьёшь тебя, Гог-магог! Ну вас всех!

— Полно, Варенька!

Омрачился притворно. Пустая угроза. Покинет она их на день, на три и заскучает. Повторялось уже. Шастает взад и вперёд, благо собственный дом рядом, на острове.

— Обламываю сыночка твоего, мочи нет. Басурман растёт. Одно занятье — саблей махать. Спать кличешь — брыкается.

— Глуп ещё.

— Кавалер уже… Одиннадцатый год.

Отец хмурит брови, но внутренне умилён. Прочит наследнику карьеру военную. Второй Александр Меншиков, второй тёзка великого македонца [40]. Отношение к именам у Данилыча суеверное. В походах прославит Сашка княжеский род.

— Он говорит — батюшка разве укладывался спать, когда шведов колотил?

Потеплела лицом и возникла прежняя Варвара, молодая, бойкая невеста в тайном ожидании суженого. Ладила паклю под платье, да зря, всё равно выпирал телесный изъян. Жених беспоместный взял бы горбатую, только ефимками позвякивай, так ведь ерепенилась Арсеньева.

— Марья учит французский?

Цель визита не выложит сразу. Разве спешит он или нуждается позарез в совете? Просто так приходит, душу отвести и заодно получить подтвержденье собственным мыслям.

— Учит. Дерзкая стала.

Старшей тринадцать, собой недурна. Немецкий осилила уже. Отец наметил жениха — польского графа Сапегу. Нос дерёт девка, будто краше её на свете нет. Санька на год младше, егоза, звонок в доме, всё ещё в детстве пребывает.

— Дура Санька. Дразнит брата. Царапаются…

— Златая пора, — вздохнул Данилыч. — Вот царица наша… Зрелые лета, а ума у неё…

— Не совладал?

Выронила книжку, развеселилась. Верхняя губка, арсеньевская губка, уголком вперёд, вздрагивает от любопытства, открывает мелкие беличьи зубки.

— Вожжа под хвост… Забылась. Что она без меня!

— А ты без неё?

Беспощадна Варвара. «Не сумел совладать» — куснула в больное место. Усмешка чуть свысока, боярская, и всё-таки терпит безродный князь, терпит безропотно, с неким сладострастьем даже. Не потому ли, что винит себя — настоять надо было, купить ей мужа да привести, благословить…

Рассказал о случившемся во дворце подробно. Царица удивила его и расстроила. Пашке наглость с рук сошла. Стало быть, он в авантаже… Ей бы опереться на друга испытанного и власти ему прибавить — отменой следствия, высоким градусом.

— Накось, помирила… Бояться ей нечего. Коли я с ней да гвардия, любого обломаем.

— Ишь ты, Аника-воин!

— Разве не так?

— Ой, пресветлый! Царскую палку тебе не поднять.

— Дай срок!

Вспоминая неудачу, Данилыч пришёл в неистовство. С Пашкой мир невозможен, он козни строит, задирает первый, ядом брызжет.

— Вижу, — Варвара покачала головой с грустью. — Вижу, каков мир у вас. До первой драки. А Катерина… Каково бедной, между двух огней! Умна ведь баба-то… Она и тебя выручает, а то прёшь напролом. Надорвёшься… Нынче другое требуется.

— Чего другое?

— Рафинэ [41].

Сощурилась, будто нитку в иголку вдела. Искорки в тёмно-серых запавших глазах. Спросила, знает ли пресветлый, что значит рафинэ. Он отмахнулся. Солдат он, груб, прощенья просит — не рафинирован.

— Самодержица… Миротворица… решила быть доброй со всеми, блаженная Екатерина.

— Дай-то Бог!

— Возомнила о себе…

Гвардейцы в то утро под окнами дворца голосили — отец наш умер, мать наша жива. Вот и смутили бабу… Забыла, как супруг её, великий царь поступал.

— Палку кто-то должен взять, милая. Без палки нельзя, слабого правителя в грош не ставят. Речено ведь — презренье подданных опаснее, чем ненависть.

Мудрость этой сентенции, услышанной давно, в пьяной компании, поражает князя. Участник трудов и борений Петра, он вынес убеждение — доброе, справедливое достигается лишь понужденьем. Люди, ведомые твёрдо, грозно, славят монарха, лобызают палку, которая бьёт их и учит.

— Кабы мы с государем разлюбезно да рафинэ… Где бы мы были? В сырой земле, миленькая… Стрельцы бунтовали, ты ещё сопливая была… Как с ними, скажи! Может, рафинэ?

Данилыч вскочил. Пожалуй, довольно.

— Сажай Марью за французский, — напомнил он, уходя.

Царь и камрат словно мясники — сапоги в крови, штаны, рубахи… Лужи кровищи. Два десятка злодеев прикончил Алексашка, рубя наперегонки с царём. И бояр бы этих — бородами отделались…

Отчего вспыхнуло вдруг зрелище стрелецкой казни [42], стародавнее? Пашка распалил. И он на плахе, ничком, в ряду приговорённых.

Дождётся Пашка…


«Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасаться такой болезни».

Совет докторов затвержён, беречься надо — хоть для того, по крайности, чтобы пережить побольше завистников. Не выносят люди чужого успеха, чужого богатства — оттого и хулят, сеют клевету, пытаются уничтожить. Человек есть не токмо ложь — сосуд пакости всяческой.

Полтора часа нежился в мыльне. Глотал, врачуя нервы, растёртый рог горного козла безоара. Смотрел из окна на Зимний — ехать завтра, жалобиться?

Сама позовёт.

Уединился в своих покоях. Дурное настроение он прячет, Дарья толкнулась — прогнал, сославшись на дела.

Прошёл в Ореховую.

Состязаясь с Петергофом, где кабинет царя отделан дубом, князь избрал дерево не менее ценное. Ореховая мелькает то и дело на страницах «Повседневной записки» — хозяин отдыхает в гостиной, «бавится в шахматы», предаётся размышлениям, обсуждает вопросы особо важные с персонами значительными. Частыми гостями были Пётр и Екатерина, а когда царица навещала Меншиковых одна, ей, сластёне, накрывали в Ореховой «конфетный стол».

Удостоит ли снова?

Пётр любовался видом из окон на запад и юго-восток. Петербург — его детище, его парадиз [43] — открывался почти весь: крепость Петра и Павла, маковки Троицкой церкви за ней, на главной площади столицы, а на том берегу, напротив, во дворе Адмиралтейства строились, оснащались фрегаты, галеры, линейные многопушечные великаны. Скользя вверх по течению реки, за Зимним, Царицыным лугом, царским домом в Летнем саду, взор достигает Литейного двора, дымящего на горизонте, а обратившись на запад, охватывает устье Невы, морскую гладь, корабли, корабли…

Широта и ясность панорамы снаружи, внутри же переливы коричневых, солнечных тонов на ореховых панелях, струйки золота, взбегающие по тёмным пилястрам, лепные мазки коринфского ордера, их венчающие, — декор дворцовый и вместе укромная благость часовни. Она и есть место священное для князя — эта комната, ибо в ней, более чем где-либо в доме, ощутимо присутствие Петра. Шахматные фигуры — янтарные на янтарной доске — хранят тепло его рук.