— Телега?
— Вот так и работаете, как говорите!
В определенные моменты у Самарина возникала идиосинкразия к жаргону.
— Извините, товарищ генерал. Я хотел сказать — жалоба.
— Значит, ты допускал, что жалоба может быть. Какими же методами ты пользуешься, майор Бакурадзе?
— Обычными, товарищ генерал. В рамках социалистической законности.
На меня внезапно навалилась усталость, такая, что я готов был лечь на пол. Самарин меня отчитывал. Оказывается, Дюжева звонила ему. Как она нашла его телефон? Почему Людмила Константиновна соединила ее с ним?
— Ты слушаешь меня? — спросил Самарин.
— Слушаю, товарищ генерал.
— Ничего ты не слушаешь. Твою подопечную перевезут в Москву. Столичные медики быстрее поставят ее на ноги, если там она так плоха, что ты и поговорить с нею не можешь. Проследи. Понятно?
В Москве меня ждал сюрприз — обожженный по краям лист из дневника Комиссаровой. Профессор Бурташов оказался прав. Дневник все-таки был. Эксперты не обнаружили ни на листе, ни на конверте с приклеенными буквами из газет никаких следов. Зато почерковед заключил, что записи сделаны рукой Комиссаровой. Записи были короткими, без даты. Комиссарова и здесь сохраняла верность себе — игнорировала время.
«Я стала думать о смерти. Не знаю, когда это началось. В молодости не думаешь о смерти, ибо кажешься себе бессмертной.
Ссора следует за ссорой. Он не понимает меня. Никто по-настоящему никогда меня не понимал. Я актриса. Актриса!
Он ненавидит меня. Я не знала, что меня можно ненавидеть.
Он не может простить меня, что я отбила его у М. Она молода и свежа. Его тянет к ней.
Зачем все это? Зачем мои мучения и страдания? Мне хочется кричать от отчаяния. Я поняла, что мне не дадут роли. Мой драгоценный бывший муж сказал, что не надо было портить отношения с Гердом.
Мы опять поссорились. Он сожалеет, что связался со мной. Уверена, он многое отдал бы, чтобы избавиться от меня».
— Теперь послушай вот это. — Хмелев достал из ящика стола магнитофон. — Человек, который прислал лист из дневника, предварил отправку звонком дежурному по городу. — Он нажал на клавишу. — Тот дал наш телефон.
«— Петровка, спрашиваю? — мужской голос был сиплым. На голос накладывался городской шум. Несомненно, звонили из автомата.
— Да, Петровка. Слушаю вас. — Это был голос Хмелева.
— Я тут нашел одну бумаженцию. Про какую-то артисточку в ней говорится. Я и подумал, не о той ли, которую давеча кокнули.
— Где нашли?
— А тут, недалеко. Прислать?
— Лучше привезите сами. Так быстрее будет.
— Э-э, нет. Затаскаете.
— Мы вас отблагодарим.
— На кой ляд мне ваша благодарность? За благодарность бутылку не купишь.
— Дадим на бутылку.
Мужчина хихикнул.
— Для родной милиции, которая меня бережет, готов служить бескорыстно. Ждите конверт».
— Откуда звонили? — спросил я.
— Из автомата на улице Маши Порываевой.
— Маши Порываевой? Там ведь жил Рахманин. Послушаем еще раз.
Мы прослушали запись трижды. Я задумался. Если человек предварил отправку письма звонком, значит, он беспокоился о том, чтобы письмо дошло до нужного ему адресата. Такое беспокойство не стал бы проявлять пьянчужка, которым мужчина старался показаться.
— Работа под алкаша. Алкаш не стал бы говорить «готов служить бескорыстно», скорее сказал бы: «Готов служить без бутылки». Кто-то из недоброжелателей Рахманина.
— Кто-то начал дергаться? А почему не допустить, что Рахманин сжег дневник?
— И не дожег один лист? Специально для того, чтобы его подобрал какой-нибудь пьянчужка и прислал тебе. А отсутствие каких бы то ни было следов?
Зазвонил телефон. Я взял трубку. Миронова сообщила, что Орлов просится на допрос.
— Ваше присутствие желательно, — сказала она.
— Хорошо, буду, — ответил я и сказал Хмелеву: — Продолжим позже. Я к Мироновой.
Он натянуто улыбнулся и сел на стул.
— С чем пожаловали, Орлов? — спросила Миронова.
— Мелочь одна. Я вот в прошлый раз показал, что никого не встретил, когда был у Комиссаровой и она меня одарила… Встретил я, когда вышел из подъезда. Мужика с девкой. В машину они садились, в красные «Жигули». Я еще попросил у мужика закурить.
— Дал?
— Дал. «Мальборо». Я ему сказал: «Попроще не найдется?» Он ответил: «Попроще не держим». Девка стояла с другой стороны машины и на меня вообще не смотрела. Я еще подумал: «Наверно, дочка. Были в гостях, едут домой». От мужика пахло выпивкой. Рисковый, думаю, мужик, не боится ездить поддатым. Он-то меня наверняка запомнил…
— Можете описать его?
— Мужик в возрасте, но крепкий. Седой. Рост средний. Одет во все заграничное. Белый костюм с короткими рукавами. Англичанин из кино про колонии. Только без шлема. Еще перстень на указательном пальце. — Орлов с надеждой перевел взгляд на меня. — Найдете, а?
— В лицо узнаете мужчину? — спросил я.
— Как пить дать. И девку эту лохматую узнаю. У меня глаз — ватерпас. Вы только найдите!
— Постараемся, — сказал я.
Мой ответ не удовлетворил Орлова.
— Когда Комиссарову убили? Ну, в час, в два, в три? Когда?
— Почему это вас интересует? — спросила Миронова.
— Не хотите говорить? Не говорите. Не надо. Но танцуйте от этой печки. Я у нее был в час. Найдите мужика с девкой! Они подтвердят, что видели меня в начале второго. Не стал бы же я засвечиваться перед ними, решившись на мокрое дело! За дурака меня держите?!
— Не кричите, Орлов. Говорите, пожалуйста, спокойнее.
— Говорю спокойно: в начале второго ушел от Комиссаровой, пешком добрался до своего дома — пожалел деньги на такси, в два спал как убитый. Найдите мужика с девкой!
У Голубовской полностью восстановилась речь, но все еще сохранялась подавленность. Лечащий врач разрешил допросить ее. Нам отвели кабинет. Когда Голубовская вошла, я поразился переменам, происшедшим в ней. Цело было не только в том, что она сменила шикарное белое платье на серый больничный халат, который никого не украшает. Поражали ее глаза. Казалось, они стали больше, распахнулись, как окна, выставив напоказ то, что творилось у нее на душе.
Я представил ей Миронову.
— Приношу извинения, что тревожим вас. Вынуждают обстоятельства, — сказала Миронова.
— Знаю, — тихо сказала Голубовская.
— Вы дружили с Надеждой Андреевной Комиссаровой?
— Да.
— Может быть, вы сами все расскажете?
Голубовская не шелохнулась.
Мы ждали.
— Нет, не могу, — наконец произнесла она.
— Вам легче отвечать на вопросы?
— Не знаю. Попробуем.
Надо было начинать с наименее острых вопросов и втягивать Голубовскую в разговор постепенно.
— Вспомните, пожалуйста, что в комнате горело: люстра или торшер, когда гости ушли и вы с Надеждой Андреевной остались вдвоем, — сказал я.
— Люстра.
— Кто вынес дубленку в прихожую?
— Я.
— Когда вы вешали дубленку, рядом на крючке висела связка ключей?
— Нет.
— Надежда Андреевна говорила вам, что соседи из верхней квартиры оставили ей ключи?
— Вы об этих, ключах спрашиваете? В какой-то момент у Нади был порыв подняться наверх и полить цветы. Я удержала ее.
— Почему?
— Надя была в ужасном состоянии.
Да, конечно, Комиссарова была в ужасном состоянии. По-настоящему близкая подруга попыталась бы вывести ее из этого состояния, а не стала бы доводить до отчаяния, сообщив, что Офелию будет играть она, но не Комиссарова. Какая была в том необходимость? Но я решил не расспрашивать Голубовскую о ее немилосердном поступке.
Неожиданно она сама заговорила о нем:
— Я весь вечер мучилась, не знала, как ей сказать, что в театре перерешили насчет Офелии. Вины моей не было, и я хотела, чтобы Надя знала об этом. Наутро я улетала в Венгрию. Не могла я улететь, ничего ей не сказав. — Голубовская заплакала.
— Что вы услышали в ответ? — спросила Миронова.
— Это было ужасно! Это ужасно! Надя сказала, что всю жизнь ее все предают, сказала, чтобы я ушла, что она хочет остаться одна.
— Вы ушли, но хотели возвратиться?
— Да.
— Почему не возвратились?
— Меня ждала подруга, Вероника Дюжева. Надя все равно не открыла бы дверь.
«Открыла бы!» — хотелось сказать мне. Она сама знала, что Комиссарова открыла бы дверь и впустила бы ее.
— Вы видели у Надежды Андреевны вот это колье? — Я показал ей рисунок Татьяны Грач.
Она мельком взглянула на рисунок. Ее заинтересовала запись, сделанная мною рядом с рисунком, о весе бриллиантов.
— Но ведь в колье вовсе не бриллианты, — произнесла она.
— Что же?
— Стеклышки. Что произошло?
— Вы уверены?
— Я знаю! Колье сделал для Нади наш бывший бутафор. Что произошло?
— Как зовут бутафора?
— Григорий Пантелеймонович Шустов.
— Адрес?
— Не помню. Он живет у Никитских ворот, на улице Герцена, в доме, где магазин «Консервы», на втором этаже. Скажите же, что произошло?
— Ксения Владимировна скажет вам все, что необходимо. — Я встал. — Еще один вопрос. Кто, кроме вас, знал, что в колье не бриллианты, а стеклышки?
— Никто.
— А если бы кто и знал? Не поверил бы. Мои стразы не каждый специалист отличит от настоящих, природных камней.
Шустову было семьдесят шесть лет, но чувства у него не атрофировались. Увидев рисунок в моем блокноте, он сказал с гордостью:
— Моя работа.
— Давно занимаетесь подделками, Григорий Пантелеймонович?
— Подделки — это совсем другое… Дело ваше, называйте как хотите. Я, батенька, в молодости ювелиром был. Потом голод, холод. Кому нужны были ювелиры? Пришлось, как говорил Остап Бендер, переквалифицироваться. Кем я только не работал! Плотничал, столярничал, на стекольном работал, на тракторном работал. Потом война, фронт. После войны в театр попал. Стал бутафором. А старая закваска давала о себе знать. Тянуло к ювелирному делу. Вот я и стал полегонечку из серебра разные украшения изготовлять. Серебро тогда было дешевое, можно сказать, бросовое. Потом и к стразам перешел. Ну, все знают, что страз — искусственный драгоценный камень из хрусталя с примесью свинца и других веществ. Вот в этих других веществах и весь секрет. У каждого, батенька, свой секрет. Надю я всегда любил. Душевный она человек. Уж я постарался для нее сработать колье. Под восемнадцатый век. Что актриса получает?! А она остается женщиной. Хочется иметь украшения. — Шустов достал из шкафа тяжелую книгу «Русские самоцветы». Раскрыв ее, он показал мне цветной снимок колье, жалкое изображение которого было в моем блокноте. — Узнаете?