— Да, конечно.
— Сейчас я уже не смог бы сработать такое колье. Руки стали дрожать. Дрожат, окаянные. Да и заказчиков не стало. Жизнь другая пошла. Все хотят иметь настоящие драгоценности.
…Вечером я поехал к Гриндину. Он встретил меня радушно, усадил в кресло, открыл бар и предложил прохладительное — джин с тоником. Я отказался пить, и он, посмеявшись над нашими условностями, — а на Западе полицейские пропускают рюмку-другую крепкого и ничего, работают не хуже нашего, — спросил:
— Как продвигается расследование?
— Нормально, — ответил я.
— Если бы нормально, вы бы не обращались снова ко мне, — лучезарно улыбаясь, сказал Гриндин. — Где-то что-то заело? Чем я могу помочь?
— В прошлый раз у меня создалось впечатление, что в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа вы не выходили из дома.
— Ну и что?
— Ну и я хотел бы уточнить, верно ли это впечатление?
— В чем дело? Неужто вы и меня стали подозревать?
— Вы выходили из дома?
— Нет. А если даже допустим — выходил. Что из этого?
— Допустим. В какое время?
— Ну знаете ли! Это как-то странно.
— Какого цвета машина у вас?
— Красного.
— Допустим, что вы садились в машину. Кто бы мог это видеть?
— Никто!
— Василий Петрович, напрягите память.
Он долго мучил свою память для вида.
— Никто!
— Где ваш перстень, Василий Петрович?
— На тумбе.
— А сигареты какие вы курите?
— «Мальборо» я курю. Слушайте, вы начинаете меня сердить!
— Не надо, Василий Петрович, сердиться.
— Хорошо, я не сержусь. Только не ходите вокруг да около. Есть такое русское выражение. Доводилось слышать?
— Не только это. Долго ходить — мертвого родить. Имя и телефон женщины, которую вы провожали?
Гриндин не упал от неожиданности и даже не смутился.
— Зачем? Зачем вам это? — лучезарная улыбка вновь появилась на его лице.
— Надеюсь, она будет более откровенной…
— Вы же знаете, что я женат. Да и женщина, о которой вы говорите, не свободна. Видите, сколько препятствий?
— Вам придется их преодолеть. В котором часу вы вышли из дома?
— В час.
— Встретили кого-нибудь?
— Нет. Хотя… Обождите! Какой-то тип попросил сигарету. Ну конечно! Подозрительный тип, доложу я вам. Он еще спросил, не найдется ли что-нибудь попроще, когда я протянул «Мальборо».
— Узнаете его в лицо?
— Еще бы! Бандитская рожа.
— Когда вы возвратились домой?
— Без двадцати два. В этот раз я абсолютно никого не встретил. Надеюсь, мы решим этот вопрос по-мужски?
— Вы полагаете, что я намерен сообщить вашей жене, с кем вы спите в ее отсутствие?
— Существует такая форма порицания, как письмо на работу.
— Вы утверждали, что слышали крик Надежды Андреевны. Значит, ваша приятельница тоже слышала?
— Нет. Она не могла ничего слышать. Крик я слышал один, когда вернулся. Ну как? Мы решим наш вопрос по-мужски?
— Я не собираюсь копаться в чужом белье.
— Благородно с вашей стороны. Теперь я спокоен.
— Преждевременно обольщаетесь. Вам придется давать письменные показания следователю.
Миронова и я приехали на квартиру Комиссаровой. Был поздний вечер.
— У меня дома голодный муж.
— Ничего, Ксения Владимировна. Скоро все закончится.
— Откройте хоть балконную дверь. Душно.
— Я как раз собирался это сделать. — Я открыл балконную дверь.
— Вы уверены, что так уж скоро все закончится?
— Да, Ксения Владимировна. День-другой, и все.
Миронова вдумчиво посмотрела мне в глаза.
— Что у вас на уме?
— Многое.
— Так поделитесь.
— Еще не разложилось по полочкам. Все навалено в кучу. Я должен полежать. Лежа мне думается легче.
— И что? Завтра все будет ясно?
— Надеюсь.
— Ну а здесь мы зачем?
— Хочу распалить воображение, представить, как все произошло.
В комнате горела люстра, как в вечер двадцать седьмого августа, когда Комиссарова привела гостей. Я взглянул на часы.
— Вы кого-то ждете?
— Хмелева.
Донесся шум подъехавшей машины. Я вышел на балкон и посмотрел вниз. Приехал Хмелев. Он держал в руке сверток. Я повернулся к окну. Оставшись одна, Миронова прихорашивалась. Смотрясь в зеркальце, она поправила прическу, потом намазала губы. Я не стал ей мешать. Сверкнуло зеркальце, отразив яркий свет люстры, щелкнула пудреница. Миронова зажгла торшер, выключила люстру, села на диван и задумалась. Слабая лампа торшера погрузила комнату в розово-молочную мглу. При таком свете, наверно, хорошо думалось…
Надо мной нависал балкон квартиры, хозяева которой оставили ключи Комиссаровой. Цветы, очевидно, погибли. Слева в полуметре от балкона проходила водосточная труба. Цинковая труба была мощной. В дождь она, должно быть, грохотала…
Я осторожно вошел в комнату и прикрыл дверь. Она скрипнула. Миронова вздрогнула.
— Господи! Как вы меня напугали!
— Комиссарова испугалась куда больше, когда увидела Голованова.
Ничего не могло застать Миронову врасплох.
— Он не уходил?
— Уходил, прихватив ключи от верхней квартиры, хозяева которой, Лазовские, поручили Комиссаровой поливать цветы. Он наблюдал с верхнего балкона. Видел, как ушла Голубовская. Если бы Голубовская не помешала Комиссаровой полить цветы, если бы Голубовская не сообщила ей относительно Офелии, если бы Голубовская вернулась… Если бы… Он ждал, когда Комиссарова погасит люстру. Спустился с балкона на балкон. Это не так трудно, особенно имея навыки альпиниста. Он был уверен, что она спит. Он ведь знал, что она приняла элениум, но не знал, что элениум уже не действует на нее. Его знания устарели. А Комиссарова сидела на диване и думала. Думала и ждала Рахманина. Помните, Рахманин показал, что входная дверь была не заперта на замок? Не Комиссарова оставила ее незапертой, а Голованов уходя. Он не мог запереть замок-задвижку снаружи. Для этого ему надо было бы похитить еще одни ключи.
— У вас есть доказательства?
— Доказательства будут завтра в три пополудни. Голубовская призналась, что Голованов убедил ее не приходить к нам, когда она вернулась из Венгрии?
— Фактически. Во-первых, он сам звонил нам, якобы хотел соединить Голубовскую. Во-вторых, когда та спросила, что же ей делать, он посоветовал не портить отпуска, дескать, Наде она уже не поможет…
Раздался звонок в квартиру.
— Хмелев.
Я пошел открывать дверь. В прихожей я снял с крючка связку ключей.
Хмелев знал о моей слабости думать лежа. Он довез меня до дома и не поднялся ко мне, хотя ему хотелось поговорить.
— Ты ложись и думай. До завтра.
Лежа я мысленно представил, как все произошло. Голованов, конечно, не хотел убивать. Он хотел только одного — забрать колье. Он ведь не знал, что оно сработано бутафором. Я не сомневался, что чем больше он думал о своей жизни, тем больше негодовал. Не на себя, на Комиссарову. Он винил в своих несчастьях ее. Комиссарова, как стихийное бедствие, как ураган, пронеслась по его жизни, сметя все, что было им выстроено за долгие годы. Он ведь думал о Комиссаровой не так, как раньше, и один и тот же ее поступок виделся ему в ином, чем тогда, когда он всему умилялся, свете. То, как и что он говорил мне о Комиссаровой, не было ложью, но не было и правдой. Голованов говорил не то, что он думает и чувствует, а то, что он думал и чувствовал раньше. Если бы не существовало настоящего, я бы, наверно, до конца поверил ему. Настоящее мешало Голованову, отравляло прошлое, точно желчь, которая, попав на мясо, придает ему горечь, как бы ты его ни отмывал.
Приближающаяся старость пугала Голованова. Без квартиры, без средств к существованию его ждала нищенская старость, может быть, богадельня. В лучшем случае богадельня. Одна мысль об этом, должно быть, приводила его в содрогание… И все из-за Комиссаровой. Ненависти в нем не было, скорее всего не было, а было горькое сожаление об утерянном, раскаивание в прошлом. Возможно, он так и жил бы со своими чувствами и мыслями, не увидев с балкона колье в руках Комиссаровой. Вот тогда все в нем забурлило, смешалось. Это как с вулканом. Дремлет год, два, десять лет, бродят в нем какие-то черные силы. И вдруг — извержение. Что он подумал? Что Комиссарова скрывала от него колье, в то время как он продавал свои бриллианты, чтобы содержать ее? Да, конечно. И еще многое другое, не стесняясь в выражениях. Наверняка он думал о ней как об обманщице, лгунье, содержанке. Он ведь сказал мне, что Комиссарова не могла скрывать от него колье, потому что она жила на его деньги. Им овладела мысль возвратить хотя бы часть утерянного. Возможно, ничего подобного ему в голову не пришло бы, если бы Комиссарова жила одна, не с Рахманиным. Но она не только жила с Рахманиным. Она собиралась выходить за него замуж. Возникшая мысль вытеснила в Голованове все остальное. Иначе не выдержать бы ему двухчасового ожидания на чужом балконе. Как каждый идущий на преступление, он был уверен, что все пройдет гладко. Следы на балконе, в комнате? Он не сомневался, что их затопчут сначала Комиссарова и Рахманин, а потом Лазовские. Незапертая балконная дверь? Но ведь ее могли не запереть, забыть запереть те, кто поливал цветы и заодно проветривал квартиру. И все же, несмотря на уверенность, у него был страх. Страх падающего в бездну, долго падающего, и страх идущего на преступление. Вряд ли он понял, почему Комиссарова вскрикнула. Она же должна была спать. Вот когда страх вытеснил уверенность, заполнил все его существо. Голованов бросился на Комиссарову. Он задушил бы ее, лишь бы она не кричала. Но ее не пришлось душить, бороться с ней. В руке Комиссаровой оказался нож. Когда она схватила его со стола? Вскрикнув и вскочив с дивана? Или после того, как Голованов бросился на нее? Скорее после того, как Голованов бросился. Зачем она схватила нож? Что она могла им сделать?! Но в руке Комиссаровой был нож, и это привело Голованова в ярость, вспышка гнева заслонила от него прошлое и будущее, оставила только сиюминутное настоящее. То же случилось с ним, когда, потеряв голову, он ударил бывшую жену, а потом ее жениха, то же случалось с ним не раз… Ужас одной и ярость другого. Всего несколько секунд, шаг между ними, а будто целая жизнь. Ничто уже не могло остановить Голованова. Он отвел от себя нож и направил в грудь Комиссаровой. Он убил ее.