Имеющий уши, да услышит — страница 37 из 70

– Как в Тильзите? – взволнованно спросила Клер.

– Какой там Тильзит! В сто раз хуже! Стихия, вода ледяная, ноябрь, Нева. Народ тонет. А граф стражников собрал своих спасать утопающих. Лично спасал людей он! Его бревно тяжелое к стене дома приперло, потоком воды его несло, как ему живот не пропороло!

И на Кавказ он один ездить не боится, горцев диких князя Дыр-Кадыра уговаривает, усмиряет словесно. А там ведь пулю в горах получить проще некуда. Как на Кавказ ехать, все наши господа в кусты сразу – только он один да генерал Ермолов не боятся. И еще я вам хочу сказать – самое важное, чтобы вы знали, какой он человек, какой души, какого характера… Потому как он к вам тоже всей душой своей расположен, как ни к кому доселе, и… тут уж лучше Гете – поэта германского – не скажешь: В моих… то есть в его мечтах лишь ты носилась, твой взор так сладостно горел, что вся душа к тебе стремилась и каждый вздох… каждый вздох его мамзель!.. К тебе летел![22]

– Вы и Гете знаете, надо же, вы само просвещение. А что самое важное? – спросила Клер, вспомнив, как видела через окно на торсе Комаровского плохо заживший шрам, вот, значит, как он получил ту рану.

– Поэтов я всех из песенника знаю, я и вам на гармони сыграю, если пожелаете! – воскликнул Вольдемар и сразу зашептал снова: – Его сиятельство граф вашего бывшего мужа… ухажера, английского поэта на дуэль бы вызвал из-за вас. Сам мне признался в подпитии – за то, что ваш бывший ребенка у вас забрал и горе вам причинил великое. Мин херц бы его за такие дела на дуэль! Только с покойником-то ведь стреляться невозможно. Но это чтобы вы знали. Какой он человек. Он бы и за границей вашего обидчика достал. И здешнего урода, что зверствует и на вас смел покуситься, он из-под земли выроет. Он для этого здесь и остался – чтобы защитить вас, потому что он… Нет, тут лучше поэта Гете опять не скажешь – душа в огне, нет силы боле…

– Ты чего здесь? Чего разошелся?

В дверях кухни, опершись обеими руками о дверные косяки, стоял Евграф Комаровский.

– Меня мамзель соусу аглицкому научила смородинному к жаркому, – тут же нашелся верный Вольдемар и состроил Клер большие глаза – мол, сугубо приватно между нами сей наш разговор.

В следующий миг он уже порхал по залу, накрывал на стол, извлекая посуду из походного графского поставца. А гроза за окнами павильона уже бушевала. Молнии освещали черное ночное небо, деревья под ветром колыхались, плодя тени и мрак, что становился в промежутках между молниями словно гуще.

Клер подошла к окну, смотрела на пруд, вспененный ливнем, на статую на том берегу. Думала о том, что сказал ей Вольдемар, показывая портрет графа при полном параде. И вдруг вспомнила грозовую ночь на вилле Диодати, когда молнии полыхали и ливень заливал берега Женевского озера, а Байрон и Шелли, напившись вина, раздевшись, в одном исподнем выбрались на крышу виллы и читали под аккомпанемент молний и стихий свои стихи – Байрон «Чайльд Гарольда», а Шелли оды природе… А потом каждый из них забрал свою женщину в спальню – Шелли жену Мэри, а Байрон ее, Клер, – и целовал ее страстно под сполохи молний и раскаты грома…

Байрон будто присутствовал здесь. Он смотрел на нее из темного стекла, словно из зеркала. И прогнать его образ Клер не могла.

– Вы не замерзли, Клер? Не холодно вам?

Евграф Комаровский за ее спиной, очень близко. Он бережно накинул на ее плечи свой серый редингот. Она и правда продрогла.

– Не бойтесь грозы, Клер. – Он наклонился к ней, он вдыхал аромат ее волос.

– Я не боюсь. – Она обернулась. Его лицо сейчас так близко от ее лица, но Байрон… смотрел из окна на них, как из зеркала ночи. – Я думала об этом странном месте.

– Что вы думали? – Он не отрывал от нее взора.

– В оранжерее в доме Темного орудия пыток и лавки с ремнями для порки. Я думала, если такие зверства творились там, среди цветов и трав, то что Темный делал здесь, в павильоне? Стол, клавикорды, ширма, – Клер оглядела зал, – камин, стулья, кухня… Его сын Хрюнов сказал нам, что они собирались здесь… У него самого на теле следы от плетей… И та статуя на берегу… Они смотрели из окон на то, что разворачивалось перед ними у пруда. Какое-то действо. Быть может, кто-то играл на клавикордах, а они глядели из окон… Словно из ложи бенуара на сцену. Это же сцена, Гренни…

Сильный удар грома потряс дом, молния ослепила их, и Клер… нет, конечно, ей все привиделось в тот миг – вместо мраморной головы человека-оленя она увидела на нем маску из бересты с рогами-ветвями. Из пустых глазниц выползали черви. А собаки вокруг были людьми… голыми людьми на четвереньках в таких же берестяных масках, только собачьих и…

Клер поднесла руку к глазам и закрыла их тыльной стороной ладони…

За ужином Евграф Комаровский занял место напротив нее, посадив Гамбса во главе стола. Вольдемар суетился вокруг, хлопотал, но ему вручили половину куренка и услали на кухню. И он там аппетитно хрустел костями. Комаровский сам разделал жареную курицу, положив Клер на тарелку лакомые кусочки – белое мясо с грудки. Проголодавшийся Гамбс грыз куриную ногу. Клер заметила, что Комаровский ест мало, считай вообще ничего – порой отправляет в рот ягоду малины и все не сводит с нее, Клер, глаз, улыбаясь как на том своем портрете. Он и вина не пил, хотя Гамбсу подливал то и дело в бокал рубиновое дорогое бордо.

После ужина они перебрались на другой конец стола, где лежали книги и бумаги графа, уселись и под сполохи грозы при свете свечей взялись за изучение документов, полученных Комаровским из жандармского архива. А документов жандармы по запросу командира Корпуса внутренней стражи прислали немало. Комаровский разложил их по порядку. И начал зачитывать и переводить на немецкий язык, потому что им втроем с Гамбсом было удобно беседовать и спорить именно так.

В картонной увесистой папке материалы из досудебного расследования, проводимого жандармским управлением совместно с военной администрацией графа Аракчеева – выборочные, однако дающие полную картину о ходе дознания и розыска убийства Арсения Карсавина его собственными крепостными людьми.

И первым среди документов шло… подробное заключение лейб-медика военного аракчеевского ведомства со ссылками на гражданских лекарей, лечивших Арсения Карсавина. В заключении указывалось, что потомственный дворянин и помещик Карсавин страдал тяжелой формой сифилиса, которым, по мнению его лекарей, заразился либо в ранней юности, либо даже в материнской утробе. От срамного недуга он лечился на протяжении многих лет у разных врачей, в том числе и за границей, однако без успеха. Болезнь прогрессировала, особенно остро в последние годы его жизни. Она не оставила видимых знаков на его лице и не лишила его врожденной красоты и привлекательности, однако полностью отняла у него способность к деторождению и возможность вступать в половые сношения, приведя к абсолютному половому бессилию. Сифилис, согласно заключению лекарей, также «ударил в мозг», став причиной «безумия, выливавшегося в припадки умоисступления, принимавшего порой формы болезненной жестокости, питаемой неудовлетворенностью плоти, безумными фантазиями и вспышками насилия на почве изобретения невероятных и диких способов удовлетворения собственной похоти и патологического физического влечения». Сифилис непременно привел бы к смерти Карсавина, и лекари того от него в последние два года уже не скрывали. Он знал, что обречен, и это лишь усугубляло положение вещей с его больным разумом. Все эти медицинские факты состояния здоровья Карсавина и стали, по мнению уже аракчеевского лейб-медика, «прелюдией тех трагических и страшных событий, разыгравшихся в мае 1813 года».

В рапорте жандармского ротмистра значилось, что утром 25 мая 1813 года тело помещика Карсавина Арсения Викторовича было обнаружено его слугами у подножия античной статуи, изображавшей Актеона с собаками, воздвигнутой напротив принадлежавшего ему Охотничьего павильона. Жандармский ротмистр, прибывший на место, обнаружил, что помещик Карсавин абсолютно голый, на теле у него 12 колото-резаных ран, скорее всего, ножевых, а также две рубленые раны, нанесенные топором в лицо и в шею, ставшие смертельными. Фактически у Карсавина была наполовину отрублена голова. Кроме того, на его теле имелись старые зарубцевавшиеся шрамы на спине, на ягодицах, на плечах и на груди от ударов плетью и даже кнутом. Эти отметины были получены им задолго до его убийства при невыясненных обстоятельствах. Рядом с трупом жандарм обнаружил голову-чучело оленя, выдолбленную изнутри, с ветвистыми рогами, запачканную кровью. При осмотре Охотничьего павильона обнаружилась кровь на полу, на обеденном столе и на стульях, которые стояли в ряд, образуя некое подобие лавки. Здесь же валялись плети разных видов, а также дубовая палка с металлической головкой и шипами. К стульям были привязаны сыромятные ремни со следами крови. Один из таких ремней-пут разорванный валялся в трех шагах от трупа Карсавина, а другой был обмотан вокруг шеи мраморной статуи Актеона в виде петли-удавки.

– Майн готт, – прошептал управляющий Гамбс. – Что же там произошло?

Клер чувствовала, как холод поднимается в ней и овладевает ее телом и душой, несмотря на редингот, в который граф ее закутал. Но они лишь начали читать эти сухие полицейские, жандармские документы.

Далее шли отчеты, протоколы допросов, очных ставок. Жандармский ротмистр заподозрил сразу убийство барина его крепостными и вел розыск и дознание очень тщательно, согласно ведомственным жандармским инструкциям. Из трехсот крепостных Карсавина, проживавших в деревнях, на хуторах и в селе Домантовском близ поместья Горки, были допрошены все, включая стариков и детей, исключая лишь грудных младенцев. Также допросам подверглись дворовые Карсавина, челядь, служившая в его поместье. Допросы велись с пристрастием, с применением всех разрешенных законом средств для установления истины по делу, как значилось в отчете. В одном из рапортов было указано, что к расследованию сначала привлекли и ближайшего соседа Карсавина обер-прокурора Посникова, который, однако, взял самоотвод, ссылаясь на похороны жены и собственный глубокий траур.