– Донесение мне нарочный привез, досье на Байбак-Ачкасова, – сообщил он Клер. – Он весьма успешно строил чиновничью карьеру, будучи советником и при Государственном совете в чине коллежского секретаря, и при дворе, имея чин камер-юнкера. И при военном ведомстве графа Аракчеева. Наш пострел везде поспел. – Он произнес пословицу на русском, а затем снова перешел на английский. – Спал и видел получить чин тайного советника, и это в свои тридцать пять. Подавал разные записки, причем противоположного содержания, и графу Сперанскому, и графу Аракчееву – на тему, как нам обустроить Русь-матушку – с закруткой гаек или либерально. Однако после событий декабря прошлого года со службы уволен с малым пенсионом. Публикует стихи в журнале «Имперский инвалид», однако поэтическое сообщество, круг пиитов наших знаменитых, таких как Жуковский, Вяземский и Пушкин, его в упор не замечает, игнорирует. К нему мы с вами, мадемуазель Клер, сейчас и отправимся без его на то приглашения.
– А где он живет? – спросила Клер.
– В Сколково. Деревушка такая здесь есть на болотах и топях, как я в планах землеустройства вычитал.
Денщик Вольдемар приготовил экипаж, однако сам опять остался дома в тылу, получив кучу поручений насчет прибытия взвода солдат и дальнейших действий.
Отправились в Сколково – сначала по деревенским кривым проселкам, а затем по старому Рублевскому тракту, именуемому Царской дорогой. Клер заметила несколько очень богатых поместий вдали среди рощ и лугов – прямо дворцы. Но все они пустовали.
– Я все думаю о том, что мы вчера из документов узнали, – заметил Евграф Комаровский. – Раны топором – они были нанесены и Карсавину, и его лакеям в лесу, и Аглае, и кухарке. И немало сходства в способе нанесения ран – Карсавину почти голову отрубили и лакеев тоже обезглавили.
– Вы думаете, это один и тот же человек?
– Преступления разведены во времени. В двух убийствах вообще выходца с того света обвиняют. А кто его самого прикончил, так и не выяснило ведь следствие. И потом я…
– Что? – Клер смотрела на его внезапно помрачневшее лицо.
– Нет, ничего, глупые мысли в голову лезут…
Евграф Комаровский в этот миг думал о том, что увидел в доме еврея-ростовщика в горах Бюкк. Отрубленная голова служанки Ханны, откатившаяся к стене… Она пялилась на него из прошлого своими мертвыми глазами. И удары в лицо топором там тоже наносились…
– Подлец Захарка высказал мысль, что лакеи Карсавина знали нечто важное о происходившем в поместье незадолго перед убийством. И это для кого-то представляло опасность, поэтому их подкараулили в лесу и убили, обставив дело так, словно это исчадие адское, мертвец там правил кровавый бал. Что все сие было хитрой инсценировкой.
– Я понимаю, но почему вы так встревожены, Гренни?
– Да потому что много лет назад, как я вам рассказывал про Венгрию, я был тоже уверен, что передо мной ловкая инсценировка, но затем… я в какой-то момент засомневался.
Клер помолчала.
– Насчет того, что ваш очень плохой осведомитель поведал – будто Темный существует в реальности и надевает на себя, как оленью маску, обличье других людей, – молвила она задумчиво. – У нас в Англии есть валлийские легенды, и в Ирландии рассказывают, что существовал древний ритуал жертвоприношений языческих. Человека зашивали в оленью шкуру с рогами и травили собаками до смерти, убивали. Так что миф об Актеоне имеет под собой какие-то очень давние основания, еще с доисторических времен. Может, это отголоски нашей общей человеческой памяти? И еще… кинжал панчангатти… Это ведь ритуальное оружие у кургов, оно использовалось при жертвоприношениях, как нам говорил Нолли Гастингс. Я только не знаю, при каких именно и каким индийским богам. Жаль, я его плохо слушала тогда. Мое внимание было поглощено другим.
– Байрон… ваш Горди все мысли тогда ваши занимал, – хмыкнул мрачно Евграф Комаровский. – Конечно… я понимаю, не глупец же я. Вы и сейчас до сих пор его постоянно вспоминаете.
И они умолкли. А что тут добавишь?
И вообще, скоро только сказка сказывается, но не скоро дело делается – они добрались до деревни Сколково, когда солнце уже перевалило за полдень. Свернули с Рублевского тракта на деревенскую пыльную дорогу, и вскоре по обеим ее сторонам потянулись болота и чахлый лес, растущий на топях. Деревня Сколково насчитывала всего пять дворов – везде запустение и разорение. И отсюда всех бывших крепостных барина Арсения Карсавина сослали на каторгу и продали с торгов, а те, кто остался, немощные старики, доживали свой век в покосившихся гнилых избах.
За рощей на косогоре открылся взору желтый особняк, уменьшенная копия римского Пантеона с ржавой крышей и раскрошившимися ступенями, однако с гербом над фронтоном, от которого тоже почти ничего не осталось. Рядом с особняком травой заросли руины каких-то грандиозных строений. Евграф Комаровский объяснил Клер, что все это остатки былого великолепного дворца светлейшего князя Меншикова, сподвижника Петра. Он построил дворец в Сколкове для себя, но бывал там редко, наездами, а после его опалы и ссылки дворец переходил из рук в руки, разрушался. Арсений Карсавин купил его остатки вместе с землями, когда поселился в Одинцовском уезде. От всего дворца пригодным для жилья сохранился лишь флигель. Его и полумертвую деревню Сколково и получил в наследство Хасбулат Байбак-Ачкасов от своего Темного благодетеля.
Возле флигеля незаметно было никакого движения – ни дворни, ни слуг. На ступенях, как часовые, дежурили шелудивые кошки возле кучи рыбьих костей. Они чего-то ждали, глядя на три открытых окна на втором этаже флигеля.
Оттуда неслась тихая механическая музыка – словно завели музыкальную шкатулку. Avec que si, avec que la, avec que la marmotte…[26]
Простая прелестная мелодия «Сурка» витала над руинами меншиковского дворца, над сколковскими болотами с какой-то почти детской пронзительной нежностью и неприкаянностью. Клер отчего-то сразу решила, что тот, кто слушает сейчас бетховенскую песню, очень одинок и несчастлив в жизни.
Музыкальная шкатулка играла на мраморном столе, заваленном рукописями, черновиками стихов, книгами, гусиными перьями и имперскими картами. Над столом в тяжелых золотых рамах висели портреты Вольтера и вымышленного предка и почти сказочного героя Шамиля Хоттаба ибн Абдурахмана, которого в горных аулах Кавказских гор от вершин Тебуломсты до Чагема дети звали просто – старик Хоттабыч.
У стола стояло бархатное кресло, похожее на трон, но оно пустовало, потому что хозяин флигеля меншиковского дворца был занят под музыку своим утренним туалетом – неважно, что солнце уже давно стояло в зените. Стену зала украшали сразу три зеркала в пол и длинный комод. Хасбулат Байбак-Ачкасов смотрел в правое зеркало, на стекле которого губной помадой по-французски было выведено: роялист еретического толка. На левом зеркале красовалась другая надпись помадой: так устойчивее. На центральном зеркале вилась надпись: передозировка свободы смертельна.
Хасбулат Байбак-Ачкасов лепил себе на бледную щеку черную мушку по незабвенной версальской моде времен Регентства. Зачерпнул из фарфоровой коробочки румян и втер в щеки. Французская мода Версаля тех давних лет, которую он в силу своего возраста уже не застал, но о которой грезил, в юности наслушавшись рассказов о Париже от своего благодетеля, допускала такие вещи, как мужская косметика и пудра. И даже помада – кармин…
На кухне служанка Плакса как раз варила самодельную помаду, добавив в корец свечной парафин, баранье сало, ягодный сок, кармин и патоку.
Вонь бараньего сала напоминала о детстве, о котором Хасбулат смутно грезил лишь в снах – запах дыма от тлеющих кизяков и дорожной пыли, когда джигит проскакал на коне в аул, распугав их, стайку босоногих оборванных горластых детишек, запах горных трав и крови из перерезанного горла кавказского пленника, бившегося в агонии, вкус холодного айрана и овечьего кислого сыра. Как далеко он оставил все это позади – Хасбулат Байбак-Ачкасов улыбался своему отражению. В том-то и состояла тайная прелесть – в его действиях с цивилизованной европейской точки зрения не было ничего постыдного и дурного. То, что казалось в Кавказских горах немыслимым нарушением дедовских табу, то было нормальным в Версале, а значит, и во всем цивилизованном мире.
Как, например, пудреный парик времен Регентства, который Хасбулат Байбак-Ачкасов носил дома с трепетным удовольствием.
Он презирал современную моду биденмайера и романтизма, считал ее пошлой и неэстетичной, его благодетель когда-то полагал точно так же. И сейчас у себя дома в старом флигеле меншиковского дворца в Сколкове Хасбулат Байбак-Ачкасов облачился в костюм, представлявший странное смешение эпох, стилей и норм: козловые кавказские чувяки, шерстяные носки, шелковые французские панталоны, батистовую рубашку с кружевами, на которую был надет версальский атласный длинный жилет времен Регентства – жюсокор. На этот жюсокор сверху надевался серый кавказский бешмет с серебряными газырями и наборным поясом, а на плечи накидывался расшитый серебром розовый французский камзол. На пудреный высокий парик была нахлобучена белая папаха. А за поясом торчал кинжал в узорных ножнах – не наследственный, а купленный еще его благодетелем Арсением Карсавиным на том самом константинопольском базаре, где он когда-то давно приобрел себе на забаву мартышку, что сразу подохла от поноса, этот кинжал, три меры кишмиша, грецких орехов, пахлавы и его – маленького, забитого, затурканного полукровку, которого собирались продать в турецкие бани за три золотых.
Возле того шумного константинопольского базара произошел и случай с Плаксой, тогда еще молодой и очень красивой. Она билась и кричала в зашитом мешке, который тащили стражники Сераля к Босфору. Говорить тогда она уже не могла, только скулила и рыдала. И ее плач услыхал Арсений Карсавин и вмешался. Он потом и нарек ее Плаксой.
Старая верная Плакса приковыляла в зал к своему господину, которому служила с тех самых давних пор (Евграф Комаровский в этот момент громыхал кулаком во входную дверь флигеля), и начала жестами и мимикой показывать – стучат, стучат, мой господин!