Имитатор — страница 17 из 24

нях нет ни производственного, ни местного, потому что юным художникам некогда отыскивать натуру, узнавать людей, которых они пишут, а то, что выразительно само собой, по своей природе, то и вколачивают в раму. А предмет искусства, не тебе мне, Маша, об этом говорить – человек. Он единственно бесконечно разный и неповторимый. Я ведь в студенчестве не ездил в бог знает какие неизвестные края, а как хотелось! Поезд, иное звездное небо, легендарные места, катерок, улицы на берегу великой реки… Я знал, что там я наберу личных впечатлений и очень долго не смогу переплавить их в свои работы. Это отдаленные, слабые импульсы. Как свет от далеких звезд. Я пять лет, договорившись со своим профессором, ездил только к себе на родину. В знакомую неухоженную деревню. Если я писал какого-нибудь дядю Ваню, то я его до печенок знал. Все, что он думает, мне было известно, как говорит и каким манером стопку ко рту подносит. И работал я там как на барщине. Каждый год я не по десять акварелек привозил, а по три-четыре настоящих портрета. Теперь вам, Слава и Маша, что-нибудь стало ясно?

Чтобы стало совсем, как в букваре, ясно, про себя поправлюсь: не по три-четыре я привозил портрета, а по пять-шесть. Я здесь тоже руку набил. Дядя Ваня, он один. Он известен только в своей деревне. И если я сделаю его красивее, добрее, мужественнее, трудолюбивее, разве кто-нибудь меня укорит? Он ведь тоже для меня только импульс. Только повод для фантазии. Но импульс этот я фиксирую в своем воображении полностью, мне для этого усилителей в своем мозгу строить не надо. Не для истории пишу, для жаждущей опрощения интеллигентной публики. Чуть картиннее разворот плеч, молодцеватая цигарка, зажатая в черной ладони, красная рубаха, которой у дяди Вани отродясь не было, но я не поленился и в институтской реквизиторской ее прихватил. И на полотне уже не конкретный дядя Ваня, а справный мужик, вольготно и весело живущий в своем краю. Живущий здоровой и прочной жизнью, той жизнью, о которой интеллигент, роняя сопли, мечтает. Время подошло такое, что соболезновать соломенным крышам и умиляться иконописным лицам никто не хочет. Я уловил дух оптимизма, настрой, с которым на деревню смотрела интеллигенция. Хотите – смотрите. А если мой профессор, истинный, кондовый, бесполетный реалист, кривится – это факт его личной биографии. И чтобы не кривился заслуженный профессор, чтобы излишне его не волновать, я ему все портреты не показывал. Три-четыре – итог, так сказать, летней практики. Попроще портреты, понадежнее, рубахи на них не такие яркие. А остальные мои красавицы стояли в подрамниках стопочкой у изголовья моей кровати и ждали своего часа.

К пятому курсу я понял: к составу пора прицеплять паровоз. Иван в это время уже был в профкоме. Он твердо верил в меня, в мой удар, в мой характер. Я знал, Иван поддержит, но толчок должен был идти извне. Иван подхватит, раструбит, не даст всем забыть.

Если бы милая моя дочь и будущий зять знали, сколько бессонных ночей провел я в размышлениях! Но мне уже было ведомо: если смолоду, рывком, не станешь знаменитым, будешь потом выгребать всю жизнь, и неизвестно, выгребешь ли к берегу. А когда под старость выгребешь, то весь изработаешься и дальше сил не будет. Но кто же должен был вывести меня к славе? Кто? Кто? Кто станет этим добрым и бескорыстным меценатом? Так я размышлял, лежа без сна на своем студенческом матрасике, пока однажды в бессонницу не надел радионаушники. И тут осенило. В наушниках раздалось: «Передаем концерт солистов московской оперетты». Вопрос был решен. Дальше дело техники. Женщины, артистки, красавицы! Вот хмель, который сбродит мое сусло.

Времени я уже не терял. Стал копаться в прессе, в программках, в афишах, знакомиться с театралами. Надо было выбрать не только красивую, знаменитую, но и влиятельную. Или саму по себе задорную и занозистую, чтобы входила к начальству, хлопая дверью, или такую, у которой со связями муж.

Выбрал троих: звезду оперетты, знаменитую, хотя и не из самых, балерину и стареющую, еще работала со Станиславским, драматическую актрису. Никаких сеансов мне от них было не надо. По фотографиям на обложках журналов я их уже давно написал, все детали будущей композиции тщательно отштудировал в альбоме. Мне необходим был только факт знакомства. Я уже знал, что балерина будет изображена в виде сильфиды с крылышками за спиной, опереточная дива в скромной кофточке за роялем: эдакая труженица в очках склонилась над нотами, и тут кто-то ее окликает, и она поворачивает свою милую головку (опереточная из всех была самая умная и должна была понять эту «нелестную композицию»), а драматическая актриса была изображена стоя, в простом концертном платье, чуть подсвеченном снизу рампой. Скромно, величественно, но с крошечным намеком на серовский портрет Ермоловой. Так сказать, с подтекстом.

У меня в записной книжке был составлен график спектаклей, концертов, репетиций всех троих. Встретив у подъезда театра одну и сверкнув на нее глазами художника и обожателя, я бежал к подъезду другого театра. Я обсыпал шапку и плечи снегом, дескать, на холодной метели стою часами. Вынимал из-за пазухи – скромно, по-студенчески! – один нарцисс или тюльпанчик. Преданность и терпение – через это женщины перешагнуть не могут. Постепенно я познакомился с ними. Вернее, познакомил с собой одну за другой недели через три настойчивых хождений. И сразу начались отказы: нет времени. Но я все же ходил к театру, к подъезду, канючил, получал отказы, потом согласие. И удивлял во время первого же сеанса. На загрунтованном полотне я почти одним росчерком угля наносил рисунок. Я-то знал, я переношу готовый и отработанный. Они ахали, понимали, что встретили гения, и тут же сидели и мурлыкали, как кошечки. Сидели столько, сколько я хотел. У всех трех портретов неизменным было одно – женщины изображены на них на десять лет моложе. И другое: все они получились значительнее, чем были в жизни. Такие портреты не могут долго лежать в запаснике.

Правда, всем троим я – крестьянский, работающий под этуаль сын – показал коллекцию деревенских этюдов. Показал, так сказать, сокровенное. И дамы начали действовать. Начали приводить ко мне знакомых журналистов. Я разработал ритуал и тут. В общежитии во что бы то ни стало поил своих высокопоставленных гостей чаем из закопченного чайника, ставил домашнее варенье и резал деревенское сало. Говорил с ними, чуть округлив звуки, будто во рту у меня некая непрожеванная каша. В общем, речь моя звучала с явным признаком исконной деревенской. Я, кстати, и потом пользовался этим приемом для разговора с начальством, которому всегда ласкал слух мой то ли «акающий», то ли «окающий» говорок.

После никому не нужного аттракциона чаепития, во время которого я «смущенно» не отрывал глаз от стола, я достаточно неуклюже, ловя искоса бросаемые гостями взгляды: «Дурак! Медведь! Гений!», доставал из-под кровати портреты и расставлял их по комнате. Заносчивые гости удивленно распахивали глаза, а я сонно, незаинтересованно, как и положено гению, который не ведает, что творит, моргал глазами и шмыгал носом. После этих визитов в журналах стали появляться подборки: три дяди Вани и одна этуаль, два дяди Вани и другая этуаль, дядя Ваня, тетя Дуся и третья этуаль.

Успех был довольно внушительный, но этуали на этом не удовлетворились. Им нужно было устроить торжественный парад второй молодости. И мне ничего не оставалось делать, как подвести их к мысли, что портреты надо показать в натуре. Все портреты. Дяди Вани и тети Дуси не помешают, ведь публика, в основном, будет смотреть этуалей. Народ должен знать своих героев. Должен знать, что его знаменитые актрисы еще так молоды и обворожительны. В конечном счете самая шустрая этуаль пробралась в высокие культурные сферы, и в один прекрасный день мне приказали показать работы в деканате. А уж Иван Матвеевич с общественным мнением был наготове.

Это то, чего я не сказал Маше и Славе. В тот вечер я ведь принял решение терпеть. Но сколько можно? Они словно две моськи набрасываются на меня. Ведь знают, что я поступлю по-своему. У меня такая дорога, и я с нее уже не смогу сойти. Надо было кончать разговор.

– Маша, – снова заговорил я, – а о чем мы спорим? Ты можешь сформулировать?

– Смогу.

– Ну, валяй.

– Это хорошо, папа, что ты заставил меня сформулировать причину, по которой я бываю с тобой вызывающе дерзка. Я уже тебе говорила, что не считаю, что ты великий художник, но, однако, сознаю, что моя точка зрения может быть излишне тенденциозной. К ней примешивается и недостаток дистанции между тобой как художником и мною как дочерью и художником. Примешиваются и другие мотивы, о которыых ты знаешь. Но сейчас тебе дают… Вернее, я слишком хорошо знаю тебя, поэтому поправлюсь, сказать надо так: теперь ты оттяпал заказ, который бывает раз в двадцать лет. По которому будут судить о качествах и достоинствах нашей художественной школы. И, честно говоря, я не думаю, что ты для этого заказа фигура самая оптимальная. Ты очень влиятельный человек в наших кругах. Почему ты не хочешь работать спокойно, чтобы у тебя за спиной не шушукались? Судя по твоему очень интересному этюду, который ты сейчас нам показал, ты вполне можешь победить на открытом конкурсе. Мы со Славой будем тебе помогать. Почему бы тебе не попытаться уговорить свое начальство, чтобы заказ на этюд в натуру для «Реалистов» заказали еще двум-трем художникам?

Я старался быть спокойным:

– А ты, Маша, всерьез думаешь, что в инстанциях сидят дураки, которые не понимают, что по размаху, по умению, по внутреннему темпераменту для этой работы лучше всего подхожу я?

– Я так не считаю.

– А почему бы тебе, Юрий Алексеевич, – впервые вмешалась в разговор Сусанна, – не поступить так, как предлагает Маша? Не попробовать свою с и л у. Не узнать ее?

Я посмотрел на жену. Она сидела вся пунцовая. Глаза горели. Она или сошла с ума, подумал я, или забо­-лела.

– Сусанна, да ты больна! О чем ты говоришь? Это же не мистическое представление, шарлатанство, как у тебя. Это ремесло. Давайте, – сказал я уже всем, – кончать разговор, а то мы договоримся черт знает до чего. – Я уже не выдержал, весь день на нервах, весь день в маске. Удары сыплются от своих и чужих. Я уже не мог сдерживаться, я уже орал. – Мы договоримся до того, что отдадим заказ в чужие руки. Только где этот художник, который осилит картину в двадцать метров на четыре? Где он? Восемьдесят квадратных метров живописи! Где этот бескорыстный художник? Ты думаеш