– Что? Ты у меня ничего не заби…
Почувствовал ее губы, и меня начало вращать и покачивать. Стены поехали. Я закрыл глаза, потому что не смог иначе. Пустота, о которой я только что говорил, начала приобретать облик – неизведанный, сладкий и далекий. И вдруг всё оборвалось. Я словно упал с большой высоты и расшиб себе что-то, но не тело. Нечто более хрупкое.
Валерия уже поднялась, в руке держала свою сумку и что-то говорила мне.
– Двадцать восьмого февраля? – дошло до меня. Наверное, она повторила это несколько раз, чтобы я наконец услышал.
– Да.
– Я приду.
19.02.2019.
– Подожди, Илья, минутку, – он стал копаться в своей сумке советских времен. Зашелестел пакет. Юрий Васильевич выудил несколько конфет и пару маленьких круглых печенек.
– У меня сын умер одиннадцать лет назад. Помяни, – он протянул мне горсть.
Перелистнул сразу много страниц назад.
Знакомство с Геной. Мы тогда сели за одну парту. Гена попросил карандаш, а у меня не было запасного. В итоге он писал ручкой и вышло неопрятно, с помарками и зачеркиваниями. А в конце урока сказал, что его зовут Гена. Я усмехнулся.
Так мы стали друзьями.
За несколько страниц до этого – поступление в консерваторию. Экзамены, волнения; когда играл программу по фортепиано, сильно тряслись пальцы.
Ракоход. Листай свою жизнь от конца к началу, как тетрадь, вот и весь ракоход. Именно это я и делаю – листаю жизнь. Не свою. Жизнь сына. Ту, которую он мог бы прожить. Ту, которую я для него придумал.
2.03.2008.
В очереди его нет. Озираюсь, верчу головой – может, в стороне стоит? Он скромный мальчик, мог и посторониться, если кто-то толкнул или еще что.
– Илья! – кричу. Поворачивается какой-то неформал с длинными волосами. И сразу отворачивается: понимает, что не его зовут.
Подхожу к билетерше.
– Извините, вы не заметили, в лабиринт заходил маленький мальчик лет восьми? Волосы светлые, глаза как будто испуганные.
– Думаете, всех упомнишь? Хотя… вроде был такой. Зашел с братом.
– С каким братом? – одними губами переспрашиваю я. Удивительно, но билетерша меня слышит.
– Высоким пареньком, тоже светловолосым. И глаза тоже какие-то странные…
Вырвано несколько страниц. Дальше дописано другой ручкой:
– Вон тот парень был в лабиринте с вашим сыном, – билетерша тычет пальцем. – Вон тот. Видите? Тот. Спросите, может, он заметил, куда подевался мальчик.
Я бегу к парню, хватаю за плечо, он оборачивается.
– Извините, вы не знаете где мальчик, с которым вы были в зеркальном лабиринте?
– Конечно, знаю, – отвечает парень, дружелюбно улыбаясь. – Ваш мальчик у будки со сладостями.
Я смотрю, куда он показывает. «Жизнь в сладость», гласит табличка. У витрины стоит Илья и, задрав голову, разглядывает белые мотки сладкой ваты за стеклом.
Бегу. Долго. Как сквозь толщу воды бегу. Так бывает во сне – стараешься изо всех сил, но едва движешься.
Бегу, бегу, бегу.
– Костя! – кричу.
Он оборачивается. Он радостно улыбается. Все хорошо. Я нашел его. Все хорошо. Все хорошо.
Прикрываю глаза рукой. Не хочу, чтобы она заметила, если вдруг обернется. Но она не оборачивается. Знает, что не нужно, что рано оборачиваться.
28.02.2008.
…я тогда вышел в подъезд и долго курил.
– Чего ты сбежал? – это Костя. Наверное, жена отправила его за мной: слишком долго отсутствую.
– Мой сын – трус. Испугался масок.
– Ты серьезно? – усмехнулся Костя. – Ему всего восемь лет.
– Характер закладывается с детства.
– Не преувеличивай. Парень перепугался, что под маской оказался не папа, а чужой дядька, – усмехнулся Костя. – Возвращайся, пока его спать не уложили. Поздравь хоть.
Я потушил сигарету в консервной банке, вечной спутнице подоконника в нашем подъезде.
«Ему всего восемь лет. Он не трус, просто маленький», – повторял я про себя, пока шел вверх по лестнице, чтобы пожелать сыну спокойной ночи.
Конец тетради. Вернее, начало.
Утыкаюсь лбом в ель, у подножия которой табличка. Поверх таблички аккуратно сложенные увядшие цветы.
«Надо заменить на свежие», – думаю.
Смотрю на цветы. Они пахнут, как пахло в детском садике. Смесью сладковатого вишневого киселя и геркулеса. Илья с трудом, медленно перешагивал ступени – они были слишком высоки для него. Оборачивался. Не выдерживал и бежал обратно – ступени давались легче. Обнимал меня за шею и целовал в щеку. Чтобы Илья все-таки ушел в группу, я давал ему с собой конфету нашей фабрики. А потом смотрел, как он снова – долго, медленно, вечно – перешагивает сложные для него ступени.
Когда маленькая спина скрывалась за поворотом лестницы, я тоже уходил.
VII. Кода(итал.coda – «конец»; заключительное построение в музыкальном произведении)
– Когда ваш муж прибежал в консерваторию, думая, что он Илья, и принялся разыскивать своих несуществующих друзей, я первым делом решила, что это диссоциативная фуга на фоне зарождающейся диссоциации личности.
Дверь в мою комнату не потрудились закрыть плотно. Я слышал голоса с кухни, пусть и приглушенно. Фуга…
– Диссоциативная фуга? Что это? – спросила жена.
Фуга – это бег.
– Бегство от травмирующей реальности. Физическое бегство, не в переносном смысле, – пояснила Анна Ивановна. – Если бы это оказалась фуга, неизвестно, как далеко мог бы убежать ваш муж. Мог даже переехать в другой город, пациенты с фугой часто так делают. Полностью забывают всю личную информацию, даже имя и адрес. Потом, когда память возвращается, с удивлением обнаруживают себя в незнакомом месте. Будь это фуга, ваш муж мог убежать и не вернуться. Исчезнуть.
Я разглядывал потолок. Черные тени заняли свое место и покачивались. Чудовище из моего… из его детства. Когда оно, наконец, поглотит меня?
– У вашего мужа мягкая диссоциация на фоне невроза.
– Что это значит?
– Диссоциация – это психологическая защита, когда человек отторгает непереносимые эмоции, воспринимает их как нечто, происходящее не с ним. В тяжелом варианте наступает раздвоение личности. Но у вашего мужа мягкая форма: он полностью погружается в фантазии о сыне, теряет связь с реальностью на какое-то время. Как если бы смотрел интересный фильм, от которого не в силах оторваться. Таким способом ограждает себя от травмирующих воспоминаний: в те моменты, когда становится Ильей, ваш муж забывает, что сын пропал без вести. Не думаю, что у него разовьется раздвоение личности, но курс психотерапии пройти в любом случае нужно. И не забрасывать, как это произошло в прошлый раз.
– Да, конечно. Просто тогда казалось, что Вите стало лучше… Но мы вновь начнем ходить к вам с завтрашнего дня, – жена кивает. Почти слышу ее кивки – мелкие, тревожные. – Витя еще хочет заняться музыкой. Это можно?
– Даже нужно. Музыка оказывает благотворное влияние на мозг.
– Он уже занимался творчеством, если это можно так назвать. Вел дневник, – говорит жена глухо. – Витя был в ужасном состоянии сразу после… Когда Илюша пропал.
Слова даются ей нелегко. Голос хриплый, как после крика.
Накрываю лицо подушкой, чтобы не видеть лап чудовища на потолке. Она уже рассказывала это. Год назад. Я помню. Мы сидели в больших креслах в комнате с желтыми стенами. На одной из стен – подтек от потолка и до пола. Неаккуратное размытое пятно. Комнату топили сверху, да так и не утопили. Та комната – как большой желтый ящик, брошенный в море. Мы в ящике и вода постепенно просачивается внутрь… Я смотрел на подтек на стене, а жена рассказывала эту историю Анне Ивановне.
И теперь снова вымучивает ее из себя. Слова вываливаются из горла, как рвота.
– Несколько лет он ходил к психологу. Пытался справиться с чувством вины, со злостью на себя, – говорит.
– Злостью на себя? – Анна Ивановна знает, она ведь всё обо мне знает, но подыгрывает жене, чтобы та выговорилась.
– Однажды он… боже… вдруг начал колотить себя по лицу. Ненавидел себя за то, что… в общем, считал, что Илюша пропал по его вине. Кричал, что его убил тот парень, который вошел с ним в лабиринт, что он душил его, топил. Что был на утесе, видел темное море и знает, чувствует: Илья там, в море, не найденный. Кричал, что не спас сына. Что бросил его. Что должен был быть рядом, но ушел. Витя кричал и бил себя по лицу, я пыталась ухватить его за запястья, сдержать, но не хватало сил. Говорила, убеждала, что он не виноват, и что Илья, может быть даже, жив, всякое бывает, потерял память, его усыновили, он где-то живет, давай надеяться, что живет. Витя не слушал. Еще раз ударил себя и выбил зуб. Было много крови, текла по подбородку, капала… Я записала его к психологу. Она посоветовала вести дневник. Выплескивать боль в словах. И Витя завел тетрадку. Сначала описывал все, как было. А потом… потом он стал придумывать жизнь для сына. День за днем. Я не знала об этом. Думала, ведет дневник. Но все чаще Витя отключался: бывало, сидит за столом с ручкой в руке и смотрит в одну точку. На слова реагирует через раз. Думала поначалу, что в такие моменты его захватывают воспоминания, которые он потом переносит на бумагу. Но однажды увидела эти записи…
Жена замолкает на минуту. Прерывисто вздыхает.
– Он описывал события не своей жизни, а его. Как если бы сынок… если бы Илюша нашелся. Как если бы все закончилось хорошо. Как если бы он взрослел, рос, день за днем, месяц за месяцем. Год за годом.
Долгая тишина. Раз Анна Ивановна тоже молчит, значит, жена плачет. Очень тихо плачет, не слышно ни звука. Анна Ивановна с присущим ей профессионализмом не перебивает ее плач, не прерывает, выслушивает всю ее тишину – от и до.
– Витя стал пропадать в этой тетрадке надолго. На три, на четыре часа кряду, – продолжает жена, слегка гнусавя. – Писал, потом просто сидел, замерев. Снова писал. Никуда не ходил. Бывало, совсем не реагировал на слова. Пыталась с ним заговорить – смотрел бессмысленно. Мне с