Император Бубенцов, или Хромой змей — страница 32 из 80

Бермудес поучаствовал в двух-трёх скандалах, устроенных Поросюком, и больше не ходил туда. Он не любил опасностей, всеми способами избегал их. На последнем концерте, по случаю юбилея предприятия «Фрезер», не сумел уберечься, получил унизительную оплеуху. Оба – и дородный, чисто выбритый Бермудес, и холёный, упитанный Поросюк со своим брюшком – вызывали раздражение у простолюдинов.

– Натуральность бывает нужна и хороша, – выговаривал Поросюку Бермудес. – Но только не в художественном творчестве. Сравни, как у Бубна бывает. У него всё звенит, сверкает, подносы гремят, хрусталь вдрызг, шторы в лоскуты. А особенный конёк его – зеркала!.. Любо-дорого взглянуть. Люди потом долго вспоминают, смакуют, пытаются повторить. А почему? Потому что искусство, игра!

– Да какая там игра? Коммерция, будем говорить. Шлягер на каскадёров денег не жалеет.

– Не жалеет, это да. Одного клюквенного морса сколько уходит! Но и натуральности хватает. У меня вот что всегда под рукой. – Бермудес зачерпнул ладонью из бокового кармана пиджака горсть белых костяшек и показал Поросюку. – Зубы! Это выбитые человечьи зубы. С корнями, Тарас. Мне их из платной стоматологии, что на Матросской Тишине, санитарка поставляет, недорого. А кто придумал? Бубен придумал! Я нарочно в пылу драки их подбрасываю на место происшествия. Уборщицы выметают после банкета, ужасаются. Пересказывают близким и соседям. Вот слух-то и крепнет, слава-то и нарастает…

– Коллегам наше с кисточкой! – весело перебил, прокричал издалека Бубенцов, появившись на пороге заведения.

Бермудес и Поросюк кивнули холодно. Они по-прежнему относились к Ерошке немного свысока, считая его приятелем, собутыльником, но никак не «коллегой». Не помогала даже и всенародная слава. Бубенцов по-прежнему числился в театре обыкновенным пожарным.

Ерошка играл в единственном спектакле «Семь страстей». Не играл даже, а валял дурака. Но ходили теперь только на него. Всякий интеллектуал, приехавший в Москву, считал своим долгом посетить знаменитый театр, пробиться на спектакль. Платили несуразные деньги, заискивали, унижались перед администратором ради входного билета. Почему-то особенное почитание вызывало то, что играет не актёр, а пожарный. Успех дилетанта больно ранил сердца других артистов, профессионалов.

Поросюк пересел, уступая стул Бубенцову. Старательно отворачивал лицо от Ерофея. Бубенцов почувствовал, что говорили про него, окинул быстрым, беспокойным взглядом приятелей. Разглядел на лице Поросюка синяк, замазанный тональным кремом.

– Где это тебя угораздило? Шлягер врезал? Подлинность требовал? Давно хочу тебе сказать… Ты, Тарас, как-то поменялся в последнее время.

– На себя обернись, – огрызнулся Поросюк. – Коньяк мне проспорил. Это сейчас любой тебе подтвердит.

Поросюк отпил полрюмки, сгибом пальца провёл по усам налево и направо.

– Правда? – Ерошка оборотился к Бермудесу.

– Есть! Есть перемены, душа моя! – кивнул Бермудес.

Ерошка нахмурился, но вдруг просиял лицом:

– Так это же замечательно, Игорь! Человек, оказывается, может менять себя. Человек хозяин самому себе!

Тарас принялся нарезать лимон. Глаза его посверкивали иронично. Разлил коньяк в рюмки.

– Слово! Говорю: «принеси». Идут и приносят! – продолжал между тем Бубенцов. – Говорю: «унеси» – уносят. Такое ощущение, что скоро скажу: «Убей!» – и убьют. Но самое удивительное заключается в том, что человек может приказать и самому себе! Сам себе, Тарас! И ведь подчиняется. Беспрекословно! Я испытал. Человек может собою управлять!.. Одним только словом. Слово всесильно. Вот гляди. Говорю себе: «Тело, подпрыгни!»

Бубенцов встал из-за стола и подпрыгнул.

– Сила слова велика и необорима! – заявил он.

Бермудес и Поросюк беспокойно переглянулись.

Стоит только приказать себе: «Делай то и не делай этого!» – продолжал Ерошка по-прежнему вдохновенно. – Только и всего.

– Сейчас проверим… – сказал Бермудес. – Вот я приказываю себе: «Тело, не пей!»

Немного помешкал, как будто прислушиваясь, усмехнулся и выпил.

– Не подчинилось, – сказал Бермудес, закусывая лимоном. – Скот он и есть скот.

– Человек хотя и скот, но может перемениться! – возразил Бубенцов.

– Врёшь, мамочка! – возразил Бермудес. – Чарыков не меняется. Уж, казалось бы, гроб себе изготовил. По твоему совету. В столярке сколотили из старого шкафа. От Каина надумал прятаться. Каин придёт, а он как бы мёртвый. Лежит, руки по швам…

– Помогло?

– Разве спрячешься, милочка? Тело, допустим, упрячешь. А мысль рвётся из-под спуда. Выпить жаждет! Мысли не прикажешь, Ерошка! Мысль свободна! Она не подчиняется твоему слову. Мысль хочет выпить, и точка! Ну и тело тянется вслед. Восстаёт из гроба.

Бермудес размашисто, не уронив ни капли, налил себе и Поросюку:

– Так что пей, Ерошка! Что такое человек, бросивший пить? Это всё равно что иметь семикомнатную квартиру, а ютиться в угловой кладовке. Человек должен использовать всю широту своей натуры! Не надо суживать! Достоевский неправ.

Все трое, включая и Бубенцова, потянулись к своим чаркам. В окна ресторана, расплющив по стеклу носы, заглянули бледные, взволнованные тени, замахали руками, что-то беззвучно и отчаянно крича. Но, кажется, это была всего лишь обыкновенная игра света и тени.

– Пора! – Бубенцов щёлкнул крышечкой золотых часов. – Ещё раз предупреждаю, публика особая. Люди со сложно устроенным внутренним миром.

Глава 4. Смерть Яна Кузьмича

1

Шлягер после случившегося истолковал Бубенцову свою оплошку так:

– Чёрт попутал!

Отводил при этом глаза, супился. Оно и понятно. В залах ресторана «Парадиз», куда направлялись наши шутники, находились в тот день люди и в самом деле необычные. Но они были необычны совсем в ином смысле. Вовсе не в том, какой имел в виду Бубенцов, обозначив их легкомысленным словом «педики». То был бандитский съезд, сходняк, сбор преступных авторитетов со всех уголков страны. Решались накопившиеся вопросы, уточнялись положения «понятий» – законов преступного мира. Даже официантов привезли своих, особенных. Если рассматривать синие наколки на пальцах, то у каждого официанта за спиной, считай, по две-три ходки – какое уж тут «чёрт попутал»…

Съезд проходил в знаменитом дубовом зале заведения, специально арендованном. Ради конспирации нижнее кафе, буфеты, стойки, а также так называемый пёстрый зал продолжали работать в обыденном режиме. С утра утвердили нескольких членов сообщества в звании воров. Был удостоен почётного членства и Джива, который давно этого добивался. Всё шло своим чередом. Произошло, впрочем, одно небольшое происшествие, вовсе не запланированное. В перерыве, пока накрывались столы, люди Дживы в отдельном кабинете, бывшем парткоме, зарезали человека. Случайного, как оказалось, посетителя. Джива не был вспыльчив, но иного выхода не нашлось. У только что зарезанного им человека никакой вины не было. Бедолага случайно оказался вблизи, ошибся дверью. Поднялся из нижнего буфета, спросил у какой-то рыжей косоглазой бабы, где уборная. Та молча указала. Бедолага толкнул дверь и вошёл в комнату. А там за столом сидел Джива, и груда денег лежала перед ним. И какой-то белый порошок на столе… Словом, пропал бедный человек.

Кроме Дживы в помещении находились ещё три негодяя. Два горских азиата – люди нездешние, черномазые, усатые. Горцы сунули руки в карманы, повернули к вошедшему большие внимательные носы. Третий вполне себе русский. Белобрысое толстое лицо глядело весело, добродушно, с ласковым прищуром. Лучики морщинок расходились от уголков глаз. Постаревший, но не утративший обаяния «парень в футболке и кепке»… На него-то больше всего понадеялся бедолага.

– Завальнюк, – произнёс Джива.

Один из азиатов вытащил нож, передал белобрысому.

– Как звать? – поинтересовался работяга, пробуя пальцем остроту клинка. Заступил за спину жертве.

– И-и-ай… Кс-и-зь…

Слова прошелестели, как сухая листва. Хотел было добавить Ян Кузьмич: «банковский работник», – но уже нечем было, кончился воздух в груди. Смерть подступала просто, буднично. И самый-то ужас заключался именно в обыденности происходящего. Совсем рядышком, за серыми шторами, глухо шумела улица. Было слышно, как разговаривают на повышенных тонах два человека, по-видимому, муж и жена.

Туда-то, к спасительному окну, попытался пробиться Ян Кузьмич. Кинулся к свету на ватных ногах. Забыл, что из кошмара невозможно выбежать. Пальцы царапнули по серой занавеске, скользнула ладонь по деревянной раме. Взглянул в последний раз на мир сквозь мутное стекло.

Сильные руки влекли Яна Кузьмича, оттаскивали от окна, от мира, от бытия. Как будто тащила за шиворот смерть, вытаскивала из водоворота жизни. Обмякли ноги у Яна Кузьмича, белее снега стало рыхлое лицо. Обомлели внутренности. Маленький человечек.

Прошли те древние времена, когда Муций Сцевола сжигал руку над огнём, показывая презрение к боли и смерти. Прошли давние времена, когда кощунствовал и матерился на весь мир с высокого помоста дерзкий тать, стоя уже с петлёй на шее, рисуясь перед толпой. Прошли даже и те совсем ещё недавние времена, когда, отставив ногу в обмотках и разбитом башмаке, дерзко плевался во врага коммунист, стоя на допросе.

Но те-то гибли за дело, за великую идею, за преступное злодейство. Гибли там, где и сама смерть красна, – на миру, перед скоплением народа или же в присутствии достойных врагов. Но не в тесном же закутке отдельного кабинета, обитого пыльным бархатом, среди равнодушных, недалёких людишек. Здесь не могло быть смерти геройской, красивой, возвышенной, достойной.

Да и внешне не похож был на стойкого героя Ян Кузьмич. Добрый, незлобивый, в сущности, человек. Это был (о, какое страшное, но и единственно уместное здесь слово – «был»! Ещё дышал, волновался, оглядываясь в тесном сумраке, но уже смело, смело можно говорить про него – «был»)… Да, это был раскормленный, дородный мужчина сорока с небольшим лет, только начавший жить в полную силу. Содержатель частного банка. Дававший всем нуждающимся людям срочные