Император Диоклетиан и конец античного мира — страница 23 из 30

Едва ли основательно видеть только негативные стороны восточного влияния на римскую цивилизацию. Византия — наследница Рима — сумела сохранить многое из античного наследия и ее цивилизация не была обречена на неминуемый крах, из-за господства православия, как полагал А. Дж. Тойнби[343], а была никак не менее полнокровна, нежели западная, современная ей и пала она прежде всего по причине неизбывности военного давления на все без исключения ее рубежи па протяжении столетий[344]. Запад, нанесший Византии предательский удар в 1204 г., виновен в ее гибели более, нежели турки.

Наконец, мысль о том, что христианство было главной силой, погубившей Римскую империю, сама по себе не нова. Так полагал еще в XVIII веке Эдуард Гиббон. В последнее время, однако в мировой историографии античности утвердилось мнение, что большую роль здесь сыграло внешнее давление и внутрисоциальные проблемы[345].

Возвращаясь же ко времени Диоклетиана, к последнему великому гонению Римской империи на христианство, нельзя не заключить, что конечный его результат оказался совершенно обратным тому, на который рассчитывала римская власть. Гонение это было сильнейшим за все время соприкосновения дряхлеющей античной и зарождающейся христианской цивилизаций, его предпринял действительно великий император, победоносно до этого сокрушивший всех внешних и внутренних врагов империи. Столь великой и могучей Римская империя не была, пожалуй, со времен Септимия Севера (193–211 гг.). И именно поэтому поражение диоклетианова гонения на христианство неизбежно означало грядущее торжество церкви Христовой над Юпитером Капитолийским.

А вот что написал об этих трагических временах известный церковный историк протоиерей Александр Шмеман:

"Конец века проходит под знаком усиливавшегося гонения. Империя гибнет, все ее здание колеблется под страшным напором германцев с севера, готов и персов с востока. В эти смутные годы, когда, естественно, нужно найти виновников стольких несчастий, ненависть против христиан зажечь не трудно. Эдикт следует за эдиктом и по всей Империи имена мучеников увеличивают церковные "мартирологи". Но никогда, кажется, не достигало гонение такого напряжения, как при Диоклетиане (303), — буквально накануне обращения Константина. От этого гонения дошло до нас самое большое число мучеников. Как будто в последний раз перед победой, являет церковь всю силу, всю красоту, все вдохновение мученичества, то, чем жила она все эти первые века своей истории. Силу свидетельства о Царстве Христовом, которой одной, в конечном итоге, и победила"[346].

Гонение на христиан, предпринятое в конце правления императора Диоклетиана, стало концом той самой духовной свободы в Римской империи, которая так восхищала Эрнеста Ренана. Прекращение гонений при преемниках Диоклетиана на деле открыло церкви дорогу к завоеванию господствующего положения в духовной жизни римского мира. Константин Великий и его сыновья сделали христианство государственной религией, христиане же при этом отнюдь не великодушно отнеслись к побежденному язычеству. Ранее гонимые быстро превратились в гонителей.

"Cesset superstitio, sacrificorum aboleatur insania" — "Да прекратится суеверие, да будет уничтожено безумие жертвоприношений" — гласил указ императора Константа, сына Константина Великого.


Заключение

В 305 г., справив в Риме триумф, в котором была проведена плененная семья персидского царя Нарсеса, Диоклетиан исполнил то, что клятвенно обещал римскому народу 20 лет назад. 1 мая 305 г. в полном соответствии с введенным им положением о двадцатилетнем правлении августов, о коем было официально объявлено 1 апреля 285 г., Диоклетиан сложил с себя власть, принудив к этому и Максимиана. "Мужественно поступил он, ибо единственный из всех правителей после основания римского государства добровольно покинул столь высокий пост и ушел в частную жизнь. Итак, сделал он то, чего никогда не было от сотворения людей, добровольно ушел в частную жизнь. Был причислен к Богам". - писал Евтропий[347].

"Он хорошо понимал угрожающие опасности и когда увидел, что сама судьба готовит внутренние бедствия и как бы крушение римского государства, он отпраздновал двадцатилетие своей власти и, будучи в добром здравии, сложил с себя заботу об управлении государством. К этому же решению он с трудом склонил и Геркулия (Максимиана), который был у власти на год меньше. И хотя люди судят об этом по-разному и правду нам узнать невозможно, нам все же кажется, что его возвращение к частной жизни и отказ от честолюбия свидетельствует о выдающемся характере этого человека", — это слова Аврелия Виктора[348].

Можно, конечно, упрекнуть Евтропия в неточности, напомнив, что в 79 г. до и. э. Луций Корнелий Сулла также добровольно сложил с себя властные полномочия[349]. Сулла даже, как известно, заявил о своей готовности дать любому отчет о своей деятельности на посту диктатора… Но, думается, сопоставление с Диоклетианом здесь совершенно несправедливо по отношению к последнему. Сулла прекрасно знал, что десять тысяч освобожденных им рабов — новоявленных Корнелиев — истребят в Риме всех, кто посмеет покуситься на их отставного благодетеля. А к этому должно добавить сто тысяч ветеранов сулланских войн, боготворивших своего полководца и, помимо прочего, получивших земельные владения в Италии. Кроме того, Сулла действительно был смертельно болен и на своей вилле, удалившись от дел, прожил чуть более года.

Диоклетиан же действительно стал частным лицом тогда, когда мог бы по здоровью еще не один год находиться у власти, да и такого страху на римлян подобно Сулле он вовсе не нагнал… В этом смысле Диоклетиан в римской истории (да и только ли в ней?) остается фигурой совершенно уникальной. И потому нельзя здесь не согласиться с Евтропием и Аврелием Виктором, увидевшими в добровольном отречении от власти Диоклетиана прежде всего величие его души.

После добровольного отречения от власти Диоклетиана и вынужденного Максимиана августами, естественно, становились недавние цезари — Галерий и Констанций Хлор. Старшим августом, преемником Диоклетиана должен был стать Галерий. С ним-то предварительно и решался вопрос о будущих помощниках новоявленных августов-цезарях. В изложении Лактанция этот разговор выглядит так:

" — Следует назвать цезарями, — сказал Галерий, — таких людей, которые находились бы в моей власти, боялись бы, ничего не делали бы без моего повеления.

— Итак, кого же мы сделаем цезарями? — спросил Диоклетиан.

— Севера (будущий Флавий Север II — И. К.). — Этого танцора, пьяницу и пропойцу, обратившего ночь в день, а день в ночь?!

— Он достоин быть цезарем, потому что доказал свою верность воинам, и я отправил его к Максимиану Геркулию, чтобы тот облек его в пурпур.

— Пусть будет так. Кого ты предлагаешь второго?

— Этого — сказал Галерий, показывая на Дазу, молодого полуварвара, которому он недавно приказал называться Максимином…

— Кто этот человек, которого ты мне предлагаешь?

— Мой родственник.

Диоклетиан со вздохом произнес:

— Не таких ты мне даешь людей, которым можно вверить защиту государства. Я согласен. Смотри ты, которому предстоит взять управление в свои руки. Я потрудился достаточно и позаботился, чтобы под моей властью государство пребывало в сохранности. Если случится что-либо плохое, вина будет не моя"[350].

Старый август был конечно же прав. Выбор Галерия должно признать крайне неудачным. Исходя исключительно из принципа личной преданности, пренебрегая личными достоинствами, вернее сказать, полным их отсутствием у кандидатов в цезари, Галерий буквально провоцировал грядущую смуту в империи, тем более, что не мог он не знать и при всей своей недалекости не понимать, что молодые, честолюбивые сыновья одного прежнего августа — Максенций и новоявленного Констанция Хлора — Константин безусловно рассчитывают на посты цезарей и, не обретя таковых из-за упорства Галерия, непременно станут бороться за императорский пурпур с помощью военной силы, благо такой опыт римским честолюбцам, приближенным к престолу, век предыдущий оставил богатейший.

То, как Лактанций описывает сцену инаугурации новых цезарей, уже не оставляет сомнений в неизбежности грядущих потрясений:

"Созывается сходка воинов, на которой старик Диоклетиан со слезами заявляет, что он немощен, хочет покоя после трудов, передает власть в более сильные руки и избирает других цезарей. Все ждут кого он назовет. Тогда он неожиданно объявляет цезарями Севера и Максимина Дазу. Все ошеломлены… Константин, сын августа Констанция Хлора, стоит рядом, выше других. Воины переговариваются между собой, не изменено ли имя Константину, как вдруг Галерий, на виду у всех, отведя руку назад, из-за своей спины выводит Дазу, с которого уже снята обычная одежда. Все изумляются — кто он? откуда? Никто, однако, не осмеливается выразить неудовольствие, так как все пребывают в замешательстве в связи с переменой власти. Диоклетиан, сняв с себя порфиру, надевает ее на Дазу и снова становится Диоклом."[351].

Мрачное предчувствие Диоклетиана в канун отречения от власти, о котором писал Аврелий Виктор, предсказание грядущих бед, сделанное самим августом в разговоре с Галерием, приводимом Лактанцием, причем здесь Диоклетиан заранее снимал с себя вину за будущие плохие события в государстве, все это представляется вполне естественным в действительной ситуации 305 г. Триумф, увенчавший победу семилетней, кстати, давности, не мог скрыть нарастающих сложностей в делах империи, "Эдикт о ценах" не достиг своей цели, приведя, в основном, к противоположным результатам, преследование христианства отнюдь не укрепило империю, даже нарушило единство действий четырех императоров, поскольку Констанций Хлор явно саботировал его в своих провинциях. Наконец, Диоклетиан не мог не предчувствовать, что одно из важнейших его детищ — в плане политическом, несомненно, важнейшее и любимое детище — тетрархия может успешно существовать и действовать при одном-единственном условии: если ее возглавляет Диоклетиан. Увы, трагическое противоречие "