Мы жили одинаковой жизнью, в которой каждое слово, каждое впечатление звучало как один и тот же инструмент. Макс совершенно включился в этот семейный хор. Тетя Елена дразнила нас постоянно: «Вы как стадо баранов, один как другой, безо всяких особенностей природы». Она, несомненно, в какой-то степени была права. Дисциплина, своими совершенно определенными правилами державшая нас в границах, может, и могла у характера посредственного отнять всякую инициативу, но какой замечательной поддержкой была она нам!
Через шесть недель после свадьбы Мэри было торжественно объявлено, что она готовится стать матерью. Только Мама была сконфужена: она сама всегда старалась скрыть свое положение до пятого месяца. Но в общем этот год принес много забот.
Сначала поводом к этому был Саша. Не успел он вернуться из своего путешествия, которое принесло ему столько развлечений и удовольствия, как его любовь к Ольге Калиновской снова разгорелась жарким пламенем. (Он уезжал с очень тяжелым сердцем из боязни, что ее выдадут без него замуж.) Несколько раз заявлял он о том, что из-за нее согласен отказаться от всего. Он доверился дяде Михаилу, и тот, вместо того чтобы призвать его к благоразумию, указал ему на свой собственный брак, жертвой которого он был, женившись не по любви.
Папа был очень недоволен слабостью Саши. Еще в марте он говорил о том, что согласен жениться на принцессе Дармштадтской, а теперь после четырех месяцев уже хотел порвать с нею. Это были тяжелые дни. Решили, что Ольга должна покинуть Двор. Польские родственники приняли ее, и мы увидели ее только позднее, уже замужем за графом Огинским. Была ли она достойна такой большой любви? Мне трудно ответить на это. В нашем кругу молодежи она никогда не играла роли и ничем не выделялась. У нее были большие темные глаза, но без особого выражения; в ней была несомненная прелесть, но кошачьего характера, свойственная полькам, которая особенно действует на мужчин. В общем, она не была ни умна, ни сентиментальна, ни остроумна и не имела никаких интересов.
Поведение ее было безукоризненно, и ее отношения со всеми прекрасны, но дружна она не была ни с кем. Впрочем, как сирота, без семейных советов оставленная жить в обществе, считавшемся поверхностным и фривольным, она должна была встречать сочувствие. И Папа, относившийся по-отечески тепло к молодым людям, жалел ее от всей души. Однако он и минуты не колебался поступить так, как считал правильным. Он поговорил с нею и сказал ей в простых словах, что не только два сердца, но будущность целого государства поставлена на карту. Чтобы укрепить ее решение и подбодрить ее, он говорил о достоинстве отказа и жертвенности, и слова его должны были так подействовать на нее, что она поняла и благодарила его в слезах.
Саша же, который в то время был в Могилеве, тяжело захворал, и Мама, здоровье которой пошатнулось из-за этой истории, тоже заболела. Мой отец должен был как раз в то время предпринять поездку и ездил инспектировать из города в город. Я посылала ему письма, написанные под диктовку Мама и сопровожденные постскриптумами докторов. Последние боялись воспаления легких и советовали отцу вернуться. Очень испуганный, он сейчас же решил возвращаться и, путешествуя день и ночь, прибыл домой, где нашел Мама вне опасности. Но вечером в день его приезда слегла я.
Мои силы не выдержали стольких тревог и волнений. Я заболела нервной горячкой и провела 47 дней в постели. При первой попытке встать я должна была снова начать учиться ходить, опираясь на Адини и Анну Алексеевну. Какой восторг, какое сладкое сознание счастья поправиться в семнадцать лет! Снова ощущать себя подаренной жизни и сознавать, как ты любима! Да, главное – это быть любимой! Мне всегда казалось, что я была менее любимой Родителями, чем мои братья и сестры. И вот я могла ощутить, что и ко мне они питали такие же чувства. Адини часами сидела на краю моей постели и рассказывала мне обо всем, что произошло за время моей болезни. Служили молебны о моем выздоровлении в комнатах Мама, на которых Папа присутствовал всегда в слезах, не чая видеть меня больше здоровой.
Папа упрекал себя в неверии в Провидение, и что невозможно людям, услышал Господь! С того дня я стала поправляться. Радуясь, что мне стало лучше, Папа непременно хотел подарить мне какую-нибудь драгоценность. Но врачи запретили ему: никакое волнение, ни радостное, ни печальное, не должно было коснуться меня, чтобы не расстраивать нервы. Он должен был спрятать футляр в карман, покуда не был снят запрет. Как я была счастлива получить этот подарок. Это была Sevigne – украшение в виде банта с жемчужной подвеской грушевидной формы. Я храню ее еще до сих пор, и она считается фамильной драгоценностью.
Для Мама осень и зима этого года были печальными. Она страдала легкими, и ей было запрещено не только выезжать, но много принимать у себя. Каждое утро меня переносили к ней. Анна Алексеевна читала нам по-русски. По вечерам ко мне приходили молодые фрейлины, чаще других Вера Столыпина. Мы поверяли друг другу наши желания и мысли, мы говорили о наших ошибках и недостатках и мечтали устранить их, энергично работая над собой. Но какую же работу можно выполнять, оставаясь в девушках! Таким образом у нас пробудилась мысль о замужестве. Для Веры был выбор свободен, для меня очень ограничен, особенно если герой моей мечты окажется не одного со мной круга.
Такие мысли вызывали во мне грусть, сознание, что я родилась Великой княжной, угнетало. Но четверть часа спустя мы уже хохотали из-за какого-нибудь пустяка или шутки, как это свойственно молодым девушкам, и все кончалось тем, что мы благодарили Бога, что жизнь так прекрасна.
1840 год
Накануне Нового года Папа появился у постели каждого из нас, семи детей, чтобы благословить нас. Прижавшись головкой к его плечу, я сказала ему, как я благодарна ему за всю ту заботу и любовь, которые он проявлял ко мне во время моей болезни. «Не благодари меня, – ответил он, – то, что я чувствую, естественно; когда у тебя самой будут дети, ты поймешь меня».
Масленица этого года прошла для нас незаметно. Я вспоминаю только один бал у тети Елены. На мне была сетка из бархатных лент, чтобы скрыть мою бритую голову. Папа был очень огорчен тем, что пришлось обрезать мои длинные косы, которыми он так гордился.
Я упустила упомянуть, что мы снова жили в Зимнем дворце. В Страстную субботу 1838 года там была освящена церковь. В день свадьбы Мэри мы провели в Зимнем дворце одну ночь и переехали туда окончательно в ноябре. За двенадцать месяцев дворец был снова восстановлен благодаря усердию Клейнмихеля. Перед нашим переездом во дворце топили день и ночь, чтобы изгнать из него сырость. В нем устроили новое отопление, подобие центрального, которое совершенно высушило воздух. Чтобы устранить этот недостаток, к нам в комнаты внесли лоханки со снегом и водой, и я думаю, что это произвело очень неблагоприятное действие на наши легкие. Только спустя тридцать лет благодаря успеху гигиены было устроено новое, более полезное отопление с вентиляцией.
Помещения для нас, детей, были в нижнем этаже, под апартаментами Родителей. Из комнат, расположенных на юг, открывался чудесный вид на Неву, крепость и Биржу. Своды с колоннами помогали приспособить для жилья интерьер этих громадных комнат, и мы чувствовали себя очень уютно. Наши спальни были низкими, моя рабочая комната, с четырьмя окнами, очень большой и не слишком теплой; я предпочитала ей библиотеку, где стояли мои шкафы и мой рояль. Мой рабочий стол находился между двумя колоннами, очень укромно и приятно. Для этого помещения я получила от Папа прекрасные картины, частью те, которые принадлежали еще Бабушке, частью же копии из Эрмитажа.
И здоровье Саши было окончательно восстановлено. Он раскаивался в своем заблуждении и уехал весной в Германию. 4 марта в Дармштадте была объявлена его помолвка. Барятинский привез его письма и рассказывал о торжестве, на котором он присутствовал. Он прибыл утром, и обрадованный Папа сейчас же повел его к постели Мама, чтобы он рассказал ей о счастливом событии. Мы прибежали со всех сторон и обнимались и целовались, как на Пасху.
Мари завоевала сердца всех тех русских, которые могли познакомиться с ней. В ней соединялось врожденное достоинство с необыкновенной естественностью. Каждому она умела сказать свое, без единого лишнего слова, с тем естественным тактом, которым отличаются прекрасные души. Саша с каждым днем привязывался к ней все больше, чувствуя, что его выбор пал на Богом данную. Их взаимное доверие росло по мере того, как они узнавали друг друга. Папа всегда начинал свои письма к ней словами: «Благословенно Твое Имя, Мария».
29 марта родился первый ребенок Мэри, маленькая Адини, прелестная девочка с каштановыми волосами и большими темными глазами, совершенный портрет своего отца[249]. Первый ребенок! Какая несказанная радость! Мэри была идеальной матерью, нежная, исполненная заботы и очень ловкая. Она не только сумела добиться от своих детей послушания – они любили ее и уважали, и ее авторитет все увеличивался с годами. Ее дети были для нее также оплотом и защитой от всех жизненных разочарований, вытекавших из непостоянства ее натуры. Как я любила потом прелестную картину, когда она в детской, окруженная всей своей румянощекой детворой, с новорожденным на руках, сидела с ними на полу.
В то время тетя Елена направляла всю свою энергию на то, чтобы поженить меня и своего брата, принца Фридриха Вюртембергского. Тот в свою очередь старался избежать брака со старшей дочерью Короля Вильгельма Вюртембергского, которая считалась политически развитой, что было в его глазах большим пороком. Тетя Елена подумала обо мне и уверяла, что ее брат заинтересовался мною уже после своего первого визита в Россию в 1837 году. Она расхваливала его на все лады, подчеркивала, какие блестящие перспективы открывались перед ним ввиду того, что кронпринц Карл слишком болезнен и слаб, чтобы управлять государством. Так она судила о моем дорогом Карле!