Каждая из нас, сестер, должна была подать булавку, чтобы прикрепить ее, затем на нее была наброшена и скреплена на плече золотой булавкой пурпурная, отороченная горностаем мантия, такая тяжелая, что ее должны были держать пять камергеров. Под конец Мама еще прикрепила под вуалью маленький букетик из мирт и флердоранжа. Мари выглядела большой и величественной в своем наряде, и выражение торжественной серьезности на ее детском личике прекрасно гармонировало с красотой ее фигуры.
В три часа был торжественный банкет для первых трех придворных классов, примерно четыреста человек разместились в Николаевском зале Зимнего дворца за тремя громадными столами. Посреди Царская Семья и духовенство, которое открыло банкет молитвой и благословением. За столом по правую руку сидели дамы, по левую кавалеры. Пили здоровье Молодых, Их Величеств, Родителей Цесаревны, а также всех верноподданных, и каждый тост сопровождался пушечными залпами. Высшие чины Двора подносили Их Величествам шампанское, нам, прочим членам Царской Семьи, прислуживали наши камергеры. На хорах играл военный оркестр, и лучшие певицы Оперы, Хейнефеттер и Ла Паста, пели так, что дрожали стены.
В восемь был полонез в Георгиевском зале: Папа танцевал впереди всех с Мари; в десять часов мы возвратились в свои покои, здесь только семья ужинала вместе с молодыми. Адини и я не принимали в этом участия, а ужинали вместе с нашими воспитательницами у меня и смотрели на Неву, на освещенную набережную, разукрашенные флагами суда, праздничную толпу, а за ней шпиль Петропавловской крепости, поднимающийся к небу, еще позолоченный заходящим солнцем. Жуковский увидел нас у окон снизу, поднялся к нам в приподнятом, восторженном настроении, которое передалось и нам. Таким прекрасным аккордом закончился этот день.
За ним последовал еще целый ряд празднеств, между ними – празднование дня рождения Саши 29 апреля и дня Ангела Мама и Адини 3 мая. Закончилось все народным празднеством в национальных костюмах, на которое были допущены тридцать тысяч человек.
Зимний дворец освещался всю ночь напролет, и в залах толклась невообразимая толпа. В Белом зале для Мама было устроено спокойное место за балюстрадой, где она могла сидя принимать приветствующих ее. Папа с одной из нас, дочерей, под руку ходил, насколько это было возможно, среди толпы; празднество длилось бесконечные часы. Мы совершенно обессилели под конец. Мама и я, унаследовавшая ее хрупкое здоровье, должны были еще долго потом поправляться.
На свадьбу прибыл также дядя Вильгельм со своим адъютантом, графом Кёнигсмарком, очень приятным собеседником, необычно скромным для пруссака и безо всякого предубеждения против России. С дядей Вильгельмом[265] я очень подружилась во время нашего пребывания в Эмсе. Он только что вступил в масоны и говорил с увлечением об этом гуманном содружестве. Орлов, Бенкендорф и Киселев не разделяли его восторгов. Папа также часто говорил об этом.
Я еще прекрасно помню его слова: «Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли и желания открыто». – «И все-таки вы допускаете цензуру в прессе?» – «Да, из необходимости, против моего убеждения». – «Против вашего убеждения?» – «Вы знаете, – возразил Папа, – по своему убеждению я республиканец. Монарх я только по призванию. Господь возложил на меня эту обязанность, и покуда я ее выполняю, я должен за нее нести ответственность». – «Вам надо завести орган, предназначенный для того, чтобы опровергать ту клевету, которая, несмотря на цензуру, постоянно подымает голову». – «Я никогда в жизни не унижусь до того, что начну спорить с журналистами».
В то время я соглашалась с Папа. Но с тех пор как я живу в Германии, я на опыте узнала, что пресса представляет собой силу, с которой приходится считаться правительству, если оно хочет быть авторитетным.
По окончании торжеств Папа с Сашей и принцами, присутствовавшими на свадьбе, отправились в Москву. Я, ослабевшая, как комар, должна была пить ослиное молоко, в то время как Мама были предписаны молочные ванны. Эрцгерцог Стефан, также приглашенный на торжества, опять не приехал; Вена удовольствовалась тем, что прислала Рейшаха, который сопровождал Сашу по Австрии, а также молодого фон дер Габленца. Дядя Вильгельм Прусский видел эрцгерцога во время маневров в Богемии, у него составилось о нем самое лучшее впечатление, и он обрисовал его как человека умного, со здравыми политическими взглядами, прекрасными манерами в обществе, словом, дающего повод к самым прекрасным надеждам.
Не нужно говорить о том, какое все это произвело на меня впечатление и еще больше укрепило мое внутреннее чувство, хотя, казалось бы, я должна была себе сказать, что до сих пор Вена еще не высказалась по поводу брака Стефана со мной.
В июне, накануне дня рождения Адини, к нам приехала тетя Мари Веймарская. Она прибыла пароходом, в обществе своего мужа и младшего сына. Тринадцать лет прошло с тех пор, как она была в России, и увидеть эту страну снова было ей очень приятно. Она жила в Петергофе, ее окружение было выбрано с большой тщательностью, и Папа очень старался сделать ей это пребывание приятным. Каждый второй день мы, сестры, шли к ней, чтобы узнать ее распоряжение на этот день; мы присутствовали на ее приемах и сопровождали ее даже во время поездок в город. От нее можно было многому научиться; она знала, как обращаться с людьми.
Ее вежливость по отношению к окружающим, включая самых простых людей, с которыми она встречалась, не знала пределов. Она никогда не забывала поблагодарить за малейшую услугу. Когда она выходила из экипажа, она поворачивалась, чтобы кивком поблагодарить кучера, и это было отнюдь не формальностью, а сердечной потребностью. Она всегда думала о тех, кто ей оказывал внимание, чтобы ответить им тем же. Насколько прекраснее и человечнее жить согласно побуждениям сердца, чем совершенно не иметь их и, например, сбросить на пол пальто, вместо того чтобы дождаться, когда оно будет снято, уйти, не попрощавшись, или не заметить поклона!
К обеду тетя почти постоянно приезжала к нам, в громадной шляпе, которые были в моде в 1814–1815 годах. По вечерам мы сидели в зеленом салоне до 10 часов вечера без света, в сиянии прекрасных светлых ночей Севера. Мы, молодые, с кузеном Веймарским и Александром Гессенским, братом Мари, сидели одни, за столом у окна, шутили и дразнили друг друга. Если тетя и не слышала наших голосов (она была глуховата), тем не менее она не спускала с нас глаз. Она мечтала заполучить одну из нас, Адини или меня, в жены своему сыну и старалась отгадать, которая из нас подошла бы ему лучше.
Она обратилась с этим к Папа, его отказ ничуть не смутил ее. В один прекрасный день она пожелала видеть мои комнаты. Она критически осмотрела лестницу, множество балконов и дверей, которые все выходили в переднюю, и наконец сказала неожиданно: «Неужели у вас здесь нет ни одной комнаты, в которой нельзя было бы подслушивать?» Я напрасно старалась ее успокоить, и только после того, как Анна Алексеевна обошла все комнаты, чтобы установить, что мы одни, она начала торжественно: «Существуют предрассудки, которые необходимо побороть, предубеждения, граничащие с суеверием, над которыми только смеются в культурных странах. В твоем возрасте надо научиться узнавать это. Я говорила с Николаем, но без успеха. Теперь я сама хочу поговорить с тобой и сказать, что прошу твоей руки для моего сына. Ты согласна?» – «Но, тетя, ведь это мой кузен!» – «Это предрассудки». – «Но Папа сказал тебе то же самое». – «Это отсталые взгляды». – «Но наша Церковь запрещает это, и я чувствую себя обязанной ей послушанием».
Разговор длился целый час. Я защищалась, сопротивляясь в корректной форме, в душе несколько обиженная, что она могла подумать, чтобы я ослушалась Церковь, которая была также и ее Церковью. С Адини последовало на следующий день то же самое. Тетя так близко приняла это к сердцу, что захворала и должна была слечь. Кузен же сделал вид, что ничего не знает, и оставался веселым и непринужденным, вероятно сознавая, что ему более к лицу роль товарища, чем вздыхающего поклонника.
В честь тети состоялись различные приемы и торжества. Мэри, вновь ожидая ребенка, не принимала в них участия[266]. Она жила очень замкнуто в своем прекрасном имении Сергиевское в обществе своего мужа и своей дочурки. Амели Крюднер, ее соседка, разделяла с ней это одиночество. Обе они проводили свое время в критике того, что делалось при Дворе, осуждая и роскошь торжеств и приемов, и потерю времени, связанную с этим, и главное, вечный сплин, который доминировал надо всем. Родители были обижены этим, они страдали от того, что Мэри точно отвернулась от семьи, но ведь они сделали все, что было в их силах, для ее счастья с Максом. Что Макс не чувствовал себя счастливым, они были невиновны.
Существует ли что-либо более унизительное, как быть только мужем своей жены? С каким восторгом приехал он в Россию! И тем не менее ему постоянно давали чувствовать, что он иностранец, его обременяли второстепенными постами или неприятными обязанностями. Макс командовал бригадой в Петергофе, конногренадерами и уланами. Он должен был ежедневно принимать парад под окнами Папа. Устав был очень запутанным, а дядя Михаил очень придирчивым. Поэтому постоянно были недоразумения, даже грубости, офицеров сажали под арест, часто командиры не знали даже почему, так велика была запутанность и разница в толковании этого устава прусского образца!
Сколько было ненужных волнений, сколько прекрасных людей доходили до границы отчаяния! Можно себе представить, что испытывал Макс, выросший в Германии на свободе в своих Альпах,