Прохладные, дождливые дни в июне, которые принесли облегчение Адини, сменились в июле жарой. Красные пятна на ее щеках возвестили о возвращении жара. Врачи прописали ингаляцию креозотом; Адини все исполняла с большим терпением, но ее слабость усиливалась. Сначала она отказалась от прогулок в сад, затем от балкона и могла пройти только несколько шагов от постели к дивану, который стоял у открытого окна.
Скоро она перестала даже читать, и Фриц, «ее Фриц», когда он бывал при ней, утомлял ее. Мисс Хигг и старая камер-фрау Анна Макушина менялись, ухаживая за ней. Она так похудела, что ее губы не закрывали больше зубов, и прерывистое дыхание заставляло ее держать рот открытым. Но все это не делало ее некрасивой. От худобы обручальное кольцо спадало с ее пальца; Папа дал ей тогда совсем маленькое колечко, которое держалось на нем. Это кольцо я ношу по сей день ровно сорок лет.
В середине июля она неожиданно выразила желание выйти в сад и попросила Папа и Фрица к себе, чтобы они снесли ее вниз по лестнице. Поддерживаемая с обеих сторон, она сделала только несколько шагов и попросилась обратно в комнату. Врачи увидели в этом последнюю вспышку ее сил и не надеялись на то, что она переживет ночь. Но она прожила еще пятнадцать дней. В конце месяца она позвала к себе наших маленьких братьев и Костю, который только что вернулся из поездки на Белое море. Всем троим она передала маленькие подарки и сказала: «Хотя ваши дни рождения и осенью, я сегодня уже хочу передать вам маленькие сувениры, кто знает, где я буду тогда!»
Мысль о родах очень занимала ее. Она хотела быть в то время в Аничковом дворце. Но ночью с 28 на 29 июля у нее начались сильные боли; это были первые схватки. Ей ничего не сказали об этом, но она догадалась сама по встревоженным лицам сиделок и начала нервно дрожать при мысли о преждевременных родах. «Фриц, Фриц, – вскричала она, – Бог хочет этого!» И неописуемый взгляд ее поднятых кверху глаз заставил догадаться о том, что она молится. Ее пульс ослабел, послали за священником, и о. Бажанов исповедал и причастил ее. Это было в восемь часов утра. Между девятью и десятью часами у нее родился мальчик. Ребенок заплакал. Это было ее последней радостью на земле, настоящее чудо, благословение Неба.
Ребенку было только шесть месяцев. В этот момент меня впустили к ней. «Олли, – выдохнула она, в то время как я нежно поцеловала ее руку. – Я – мать!» Затем она склонила лицо, которое было белое, как ее подушки, и сейчас же заснула. Лютеранский пастор крестил ее маленького под именем Фриц-Вильгельм-Николай. Он жил до обеда. Адини спала спокойно, как ребенок. В четыре часа пополудни она перешла в иную жизнь.
Вечером она уже лежала, утопая в море цветов, с ребенком в руках, в часовне Александровского дворца. Я посыпала на ее грудь лепестки розы, которую принесла ей за день до того с куста, росшего под ее окном. Священники и дьяконы, которые служили у гроба, не могли петь и служить от душивших их рыданий. Ночью ее перевезли в Петропавловскую крепость; Фриц, Папа и все братья сопровождали гроб верхом.
У меня больше нет сил писать об этом и о тех днях, которые последовали затем. Все, кто потерял любимого человека, знают, что эти дни полны как любовью, так и болью. Мама могла плакать и облегчала этим свое горе. Папа же, напротив, старался бежать от него и проявлял необычайную энергию. Он избегал всех траурных церемоний, не любил черного и слез. Он не вернулся больше в Царское Село и распорядился изменить там клумбы, балкон и все, что напоминало о болезни Адини. Комнату, в которой она умерла, кабинет Мама, разделили надвое; на том же месте, где она скончалась, повесили большую икону Святой Царицы Александры, черты лица которой отдаленно напоминали Адини.
Остальные недели лета мы провели в Летнем дворце в Петергофе, покуда нас не выгнали оттуда осенние туманы. У меня было только одно желание: быть одной! Я могла часами сидеть в маленькой комнатке Адини, где все осталось неизмененным с прошлого лета. Я читала маленькие тетрадки ее дневника, которые теперь лежали передо мной. Каждое слово этих трогательных записей говорило о нежности ее маленького существа и о любви, которую она питала ко всем нам и особенно ко мне. В самые последние дни она с нежной заботой думала обо мне.
Когда мы в своих черных платьях приехали осенью в Гатчину, где все напоминало пышные празднества, развлечения и юношеские глупости, это явилось полным диссонансом нашему состоянию. Чтобы сделать мне сюрприз, Папа приказал обить мой кабинет прелестным красным кретоном и распорядился сделать надпись: «Люби своего старого Папа здесь так же крепко, как в Летнем дворце».
Вечером, в день нашего приезда, он спросил меня, к которой из моих сестер я больше привязана. «О, к Адини, – воскликнула я, – уже со своего пятнадцатилетия она была такой зрелой, что я могла делиться с ней каждой мыслью, каждым переживанием». Мэри же была как волчок, который нельзя схватить, так как он все время вертится. С тех пор как я потеряла Адини, я еще больше сблизилась с Сашей и Мари. При их маленьком Дворе было такое искреннее понимание, все дышало весельем и доверчивостью, как редко бывает, где есть два Двора – Монарха и Наследника. Там не было ни интриг, ни ревности, ни сопротивления. Непринужденно и свободно все относились друг к другу, следуя потребности сердца и прекрасной привычке.
1845 год
Когда я проснулась в день Нового года, мне принесли пакет, отправителем которого было Военное министерство. В нем было мое назначение шефом 3-го гусарского Елисаветградского полка. Я почти задушила Папа, устроившего этот сюрприз, в своих объятиях, и он, тронутый до слез, обнял меня. Я приказала запрячь сани и поехала в Крепость к Адини, чтобы поделиться с ней своей радостью. Потом дядя Михаил провел передо мной моих гусар в их чудесной белой форме, с белым ментиком. Папа непременно хотел нарядить меня так же, включая расшитые чакчиры генерала. Я же протестовала против брюк, Папа настаивал на этом, и впервые в жизни он рассердился на меня. Наконец был найден выход: вышивка должна была быть нашита на мою верховую юбку; со всем же остальным, включая саблю, я согласилась.
Папа представил меня разным лицам в форме моего полка и заказал для полка мой портрет в форме елисаветградских гусар. Уменьшенную копию портрета он сохранил для себя; она была его любимым портретом. И когда я покинула дом после моего замужества, Папа уже с ней не разлучался. Он выразил желание, чтобы я сочинила для моих гусар полковой марш. Я сейчас же взялась за это вместе с моим стареньким Бэлингом. Я напевала ему мотивы, и он записывал их, потому что я понятия не имела о теории композиции. Результатом был марш полка, который носит мое имя в России и который и сегодня еще играют в Штутгарте для моих драгун.
Но вообще зима эта была серьезной и грустной, вся еще под впечатлением понесенной нами утраты. Мама жаловалась на глаза, испорченные постоянными слезами, кроме того, она опять страдала сердцем, в то время как Папа жаловался на печень. Мы жили очень замкнуто. Единственными просветами были в феврале и марте рождения двух детей. У Мари родился мальчик Александр (теперешний Император Александр III), а у Мэри – девочка Евгения[283]. Эти роды были очень сложные: ребенок появился на три недели раньше из-за испуга, который пережила мать. Она видела, как ее маленький сын Коля толкнул тяжелый стол с подсвечниками, который опрокинулся, и она решила, что ребенок погиб под ним. Но он тотчас поднялся, целый и невредимый, в то время как мать стала жаловаться на спазмы и разрешилась преждевременными и очень тяжелыми родами.
По счастью, ребенок был очень мал, и это обстоятельство спасло жизнь Мэри. Девочка была так слаба, что не могла питаться у груди, и целых шесть недель сомневались в том, что она выживет. В этом миниатюрном ребенке была заложена большая энергия, он должен был жить и обладал, как это выяснилось потом, самым сильным характером из всех детей Мэри.
Этой зимой мы слушали несколько прекрасных концертов заграничных артистов, особенно запомнилась мне игра юной Клары Вик, впоследствии знаменитой Клары Шуман.
Тревожные вести дошли к нам из прибалтийских провинций. Местное население было там охвачено беспокойством. Пустили слух, что государство даст тем, кто перейдет в Православие, большие льготы. Было невозможно установить, каким образом эти слухи могли появиться. Во всяком случае, многие перешли в Православие, и это повело к враждебным отношениям между крестьянами и их немецкими помещиками.
Отец был неправильно информирован и думал сначала, что переход к Православной Церкви был искренним; он ненавидел все новообращенства и был по-православному очень терпим в отношении других религий. Когда же выяснилось, что движение вызвано политическими мотивами и сеяло ненависть между немцами и латышами, был послан Опочинин[284], чтобы на месте выяснить, каким образом начались беспорядки и от кого исходила пропаганда. Эта миссия осталась, как все, где говорят страсти, без успеха. Это было начало той борьбы рас, которая в наше время стала еще острее и про которую только один Господь Бог ведает, как она закончится.
Я вспоминаю, как на Пасху этого года приехал в Петербург, чтобы представиться Государю, Патриарх Католикос Нерсес, кавказский армянин. Это был маленький старичок, одетый во все белое, с большим носом и глазами, горевшими, как уголья. Если я не ошибаюсь, это было первым шагом армян к подданству. Отец посетил их монастырь у подножия Арарата, где ему показывали реликвию: кусок дерева от Ноева ковчега, который был найден монахами на том месте, куда пристал ковчег. Но на Папа величие природы там произвело большее впечатление, чем подобные рассказы монахов.
Чудесные майские дни пробудили в нас тоску по Царскому Селу, где мы всегда проводили весну; но Папа не хотел больше там жить, и мы переехали на Елагин остров. Ввиду того что общество собиралось там только в июне, мы жили совсем по-деревенски и на свободе. По утрам мы слышали пастушью свирель, искали грибы в лесах Крестовского острова, не встречая при этом ни души, только вечером, на закате солнца, появлялись некоторые экипажи. Без Адини общество не было для меня приятным. Изредка мы с Анной Алексеевной посещали земледельческую школу, основанную Львом Перовским