Император Павел I. Жизнь и царствование — страница 17 из 46

то налево. Офицер, который тут стоял, так эспантон держал и так маршировал и только всего и больше ничего». Поверка знания нового устава производилась на вахт-параде, который император производил поочередно разным частям войск ежедневно на площади Зимнего дворца и на котором должны были присутствовать все офицеры гвардии. Ни одна мелочь не ускользала тогда от зоркого взгляда Павла, и виновные в упущениях сейчас же подвергались взысканиям, а некоторые прямо с парада на особых фельдъегерских тройках отправляемы были в дальние батальоны. Главный инспектор, Аракчеев, бывший идеалом для прочих, был ненавидим за бесчеловечные поступки с солдатами и за дерзкое поведение с офицерами. Жестокость его с нижними чинами простиралась до того, что он однажды схватил гренадера за усы и оторвал оные вместе с мясом. При смотре екатеринославского гренадерского полка, который он послан был инспектировать, он при всех назвал знамена этого полка, столь прославившегося своими боевыми заслугами, екатерининскими юбками. Можно вообразить, с каким негодованием должны были выслушать офицеры века Екатерины слова эти, произнесенные человеком, никогда не бывавшим на войне, и Павел знал о неудовольствии офицеров и охотно разрешал желавшим выйти в отставку. Убылыя места замещаемы были гвардейскими офицерами, числившимися в отпуску: начальникам губерний приказано было немедленно выслать их в Петербург. Многие из них, записанные на службу с детства, никогда не являлись на нее, хотя по существовавшим злоупотреблениям производились из чина в чин. По указу Павла, дворяне могли поступить теперь в гвардию не иначе, как только нижним чином, а если «будут не прилежны к службе и не вежливы, также усмотрятся во фраках одетыми и делать шалости по городу, то будут выписаны в солдаты в полевые полки». Меры эти, принятые на другой же день после восшествия Павла на престол, имели целью прекратить ненавистный для него служебный «разврат» дворян, но внезапность этих мер и суровый их характер, после правильной жизни при Екатерине, произвели ошеломляющее действие. «Везде и везде слышны были одни только сетования, озлобления и горевания; везде воздыхание и утирание слез, текущих из глаз матерей и сродников; никогда такое множество слез проливаемо не было, как в сие время». Придворные чины также подверглись ограничениям: не исполнявшие обязанностей военной службы, но числившиеся в полках камергеры, камер-юнкеры и др. были исключены из списков.

Должна была переучиваться жить «по-гатчински» и столица, в угодность привычкам нового государя. «Мир, — говорить современник, — живет примером царя… Царь сам за работою с ранней зари, с шести часов утра! Генерал-прокурор каждый день отправлялся с докладами во дворец с 51/3 часов утра. Приходя к графу Н. И. Салтыкову (президенту военной коллегии) в исходе шестого часа утра, не один раз находил я его не в том, другом комитете под председательством наследника. В канцеляриях, в департаментах, в коллегиях везде в столице свечи горели с пяти часов утра… Сенаторы с восьми часов утра сидели за креслом». В 10 часов вечера Павел ложился спать, и вслед затем замирала жизнь и в Петербурге; не ложившиеся еще на ночной отдых обыватели, для избежания придирок полиции, завешивали окна двойными занавесами и запирали ставнями. Днем жизнь обывателя также поставлена была была в рамки особыми полицейскими распоряжениями. Уже утром 8-го ноября воспрещено было употребление круглых шляп, отложных воротников, фраков, жилетов, сапог с отворотами, длинных панталон, а также завязок на башмаках и чулках, вместо которых предписывалось носить пряжки: все это были моды «развратной», революционной Франции; зато всем обывателям из дворян и чиновников велено было носить пудру и косичку, или гарбейтель, а волосы зачесывать назад, а отнюдь не на лоб. Для уничтожения роскоши указано было число лошадей для выезда, сообразно рангам владельцев. Экипажам и пешеходам велено было останавливаться при встрече с высочайшими особами, и те, кто сидел в экипажах, должны были выходить из них, для отдания поклона; дамы отдавали этот поклон, стоя на подножке. Въезд и выезд из города подлежал строгому контролю: на заставах устроены были шлагбаумы, выкрашенные в черную краску с белыми полосами, и караульные офицеры вели списки проезжающих, которые каждый день докладывались императору. За нарушение всех этих правил, хотя бы невольное, обыватели подвергались строгим взысканиям, и они оттого постоянно находились в напряженном состоянии. По свидетельству современника, «нельзя было не заметить с первого шага в столице, как дрожь, и не от стужи только, словно эпидемия; всех равно пронимала, «особенно после счастливого времени, проведенного нами при Екатерине, царствование которой отличалось милостивою снисходительностью ко всему, что не носило характера преступления».

Тяжелое впечатление усиливалось неразумными или предательскими мерами петербургского военного генерал-губернатора, Н. П. Архарова, спешившего исполнять распоряжения Павла Петровича во что бы то ни стало. На другой же день после восшествия Павла на престол «человек двести солдат и драгун, разделенных на три или на четыре партии, бегали по улицам и, во исполнение повеления, срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии, капрала и унтер-офицера полицейского. Кампания была быстро и победоносно кончена: в 12 часов утром не видали уже на улицах круглых шляп, фраки и жилеты приведены в несостояние действовать, и тысяча жителей Петербурга брели в дома их жительства с непокровенными главами и разодранном одеянии, полунагие». Усердная не по разуму полиция, под видом желания угодить новому императору, делала и от себя странные распоряжения; так, напр., запрещено было употребление слов: «курносый» и «Машка». Идя далее по тому же пути, Архаров, спустя несколько месяцев, дошел до того, что именем государя приказал всем домовладельцам Петербурга перекрасить свои дома, по образцу шлагбаумов в форменные любимые императором цвета: черный и белый, расположенные в шахматном порядке. Узнав об этом, Павел вскричал: «разве я дурак, что ли, чтобы отдавать подобные приказания?» и велел Архарову выехать в деревню. Императрица Мария Федоровна была права, когда писала по этому случаю Нелидовой: «все это падает на нашего доброго императора, который несомненно и не думал отдавать подобного приказания, существующего, как я знаю, по отношению к заборам, мостам и солдатским будкам, но отнюдь не для частных домов. Архаров — негодяй».

Император не догадывался, что режим произвола, который он устанавливал, должен был развращающим образом действовать, прежде всего на ближайших исполнителей его воли: Архаров, «негодяй», не смел быть таким при Екатерине Между тем люди, подобные Архарову, внушали страх; одно их слово, одна их секретная аттестация могли повлечь за собою для всякого, возбудившего их неудовольствие, тяжелые последствия, так как подозрительный, но готовый на борьбу император в малейшем, хотя бы невольном уклонении от исполнения его воли, видел ослушание и проявление «французской заразы», «якобинства». Для ближайших сотрудников императора было выгодно поддерживать в нем нервное настроение духа, его боязнь заговоров против его особы, чтобы доказать свое усердие и направлять его волю сообразно личным своим выгодам. Архаров был первым из рода тех доносителей, которые возмущали душевный покой государя. Атмосфера шпионства, ложных доносов, водворялась таким образом в столице. В гвардии в скором времени убедились, что о каждом слове, произнесенном офицерами, доносилось, куда следует, Каждое неосторожное слово раздувалось в государственное преступление, каждому доносу придавалось значение. Между тем, Павел по природе склонен был к великодушию. Когда Архаров довел однажды до сведения государя ложный донос дворового человека на только что оставивших службу в гвардии полковника Дмитриева, впоследствии министра юстиции, и штабс-капитана Лихачева, что они будто бы умышляют на его жизнь, Павел Петрович в самый день Рождества 1796 г. призвал обвиняемых к себе в присутствии всего двора, офицеров гвардии, высших военных и гражданских чиновников, и объявил им о доносе. «Хотя мне, прибавил он, и приятно думать, что это клевета, но со всем тем я не могу оставить такого случая без уважения. Впрочем, я сам знаю, что государь такой же человек, как и все; что и он может иметь и слабость и пороки, но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому либо какое зло, хотя бы и хотел того». Помолчав немного, заключил сими словами: «Если же хотеть, чтобы меня только не было, то надо же кому-нибудь быть на моем месте, а дети мои еще так молоды!» При этом все присутствующие бросились к государю и целовали его кто в руку, кто в плечо. Император был тронут до слез и, придя к императрице, сказал ей: «Теперь я уверен, что крепко сижу на престоле; я сейчас получил новую присягу». Когда же невиновность Дмитриева и Лихачева обнаружилась, они были вновь призваны к императору: «подойдите, сказан он, поцелуемся» и пригласил их к своему обеденному столу. Этот благородный образ действий Павла произвел на всех наилучшее впечатление. «Сколько я ни поражен был», рассказывает сам пострадавший, Дмитриев, — «в ту минуту, когда увидел — себя выставленным на позорище всей столицы, но ни тогда, ни после не восставала во мне мысль к обвинению государя; напротив того, я находил еще в таковом Поступке его что-то рыцарское, откровенное и даже некоторое внимание к гражданам. Без сомнения, он хотел показать, что не хочет ни в каком случае действовать подобно азиатскому деспоту, скрытно и самовластно. Он хотел, чтобы все знали причину, за что взят под стражу сочлен их, и равно причину их освобождения». Но, разумеется, эпизод с Дмитриевым и Лихачевым был одним из немногих единичных случаев, когда обвиняемые могли предстать лично перед монархом; в большинстве же случаев, вследствие усвоенной Павлом ложной системы, он сам отдавал себя в руки окружавших его людей. «Наружная веселость, говорит Дмитриев, не заглушала скрытного страха и не мешала коварным царедворцам строить ковы друг против друга, выслуживаться тайными доносами и возбуждать недоверчивость в государе, по природе добром, щедром, но вспыльчивом». И. В. Лопухин, верный, искренний слуга Павла, не продержался и двух месяцев при его дворе и удалился в Москву. «Я уверен, — пишет он, — что при редком государе больше, как при Павле I, можно было бы сделать добра для государства, если бы окружавшие его руководствовались усердием к отечеству, а не видами собственной корысти». Хотя Павел, по отзыву того же Лопухина, «к строгости побуждался стремлением любви, правды и порядка, коего расстройство увеличивалось иногда в глазах его предубеждением», но этою строгостью что пользовались царедворцы в личных целях, а между тем ее последствия часто были ничем не вознаграждаемы даже тогда, когда Павел узнавал о злоупотреблении его доверием. Тот же Лопухин счел нелишним для себя, даже удалившись от двора, послать на кафтан признанному любимцу Павла белого бархату с золотыми травками. До конца жизни Лопухин не подозревал, однако, что доверие государя к нему и другу его, Плещеева, было подорва