Император — страница 19 из 91

Подскочил к Бубенцову Поросюк в образе Мазепы — «демон предательства и измены». Выскочил из ада упитанный, с полосами сажи на животе, с искажённым от ярости лицом, зашипел, вцепился в плечо когтями. Но тотчас получил от Ерошки виолончелью по морде, схватился за щеку и, подвывая, пропал за кулисами. Растерялся на миг Ерошка, недоумённо разглядывал оставшийся в руке гриф. Рассыпалась виолончель, нежный инструмент, склеенный особым клеем из самых тоненьких дощечек. А подвернись под руку Бубенцову в ту минуту, положим, гобой? Гобои делаются из клёна, древесина плотная. Ударить по голове что кием бильярдным...

Добро торжествовало! В какой-то момент стало ясно, что натиском и вдохновенным напором Ерофей Бубенцов окончательно проломил сюжет, разрушил предначертанный распорядок действий.

И вот тут-то внезапно прекратилось сопротивление. Кто-то очень-очень умный догадался, спохватился, подал знак дирижёру. Дирижёр пожал плечами, но возражать не отважился, взмахнул палочкой. Ударили смычки, грянули литавры. Взорвался фейерверк, рассыпалось по всей сцене конфетти. Танцоры заплясали в разноцветных одеждах, маски задвигались, замелькали в толпе пёстрые ленты. Золото, блеск, гром, звон, хмель...

Ах, какой же догадливый! Как вовремя подал сигнал! Кто же он был, тот демиург, кто музыкой обуздал хаос, придал ритм бедламу? Кто, в конце концов, весь этот случайный безобразный скандал так ловко встроил в сюжет скучнейшей пьесы, сковал расхристанное безумие железной цепью гармонии? Уж не Скокс ли Вольфганг Амадей? Его как будто манера, нет?.. Увы, за шумом, гамом и суетой этого никто не мог разглядеть. И уж тем более не нашлось тогда человека, который мог бы по достоинству оценить блестящую импровизацию. Зал был полон, топотал, всё плыло, оплывало и полыхало, но вот плавно опало на пол... Занавес!

Всё, что происходило дальше, Бубенцов помнил лишь яркими урывками. Его тормошили, жали руки, поздравляли неизвестно с чем. Всё мелькало перед глазами, скалило зубы, хлопало по плечу. А за колыхающимся занавесом неистово ревел, выл и бушевал зрительный зал. Как будто разбудили дремавшую, застоявшуюся энергию масс.

Снова взметнулся вверх занавес. Снова грянула весёлая, торжествующая музыка. Ликовали трубы и флейты, гремели золотые литавры. И не было только среди этих ликующих голосов голоса нежной виолончели.

Блики света метались по всей сцене. Жёлтые, красные, лазоревые.


2

Бубенцов стоял за кулисами, озирался. Откуда же она появилась? Из какого кощеева сундука? Кто и когда вложил её в бесчувственную и безвольную руку? Бубенцов не мог ничего понять. Держал в руке брезентовую полосатую суму. Выпотрошенную и пустую. И только на дне её болтались скомканные генеральские штаны с лампасами. Выгоревшие, гадкие, старые. Поднял глаза, увидел за кулисами на противоположном конце сцены ухмыляющуюся, довольную рожу Адольфа Шлягера.

И нем был шут, и недвижен. Вид бледный был у Ерофея Бубенцова в ту минуту. Проступила бледнота смертная сквозь хмельные румяна. Удручало Ерошку Бубенцова не то, что жизнь его сошла с привычных рельс. Сколько раз уже такое бывало! Сколько раз пьяными скандалами своими разбивал он жизнь свою вдребезги, а затем собирал с великим терпением, склеивал по кусочкам!

А удручало Бубенцова то, что он видел, знал, чувствовал всею своей душою, всем сердцем безошибочно и верно, что привязалась к нему, приклеилась, присосалась — цепкая гадина. И никак от неё не оторвёшься, не открестишься, не убежишь.

Но даже и не это более всего напугало Бубенцова! Не оттого так тосковала прозорливая душа его, вмиг протрезвевшая, когда вытащил он из сумы генеральские лампасы. Он понимал, что устроитель этой сцены немало повеселился, готовя реквизит. Как радовался своей выдумке, мелко посмеивался, вкладывая в неё все запасы скудного своего остроумия. И вот это-то и было самое страшное! Это-то и было самое страшное! То, что попал он в лапы сил таинственных, всемогущих, но, увы, нетворческих, бесталанных, ограниченных. Убогих, бездарных, художественно неполноценных.

Гремели аплодисменты, звенели восторженные детские крики, взмывали женские визги, рокотали тенора и басы. Снова объявили общий выход. Бубенцова толкали, а он упирался, но его ещё сильнее толкали, а он ещё сильнее упирался, но не смог противостоять выталкивающей силе. На тело, погружённое в славу, действует выталкивающая сила, равная... Чему? Чему равная? Нет ничего на свете, что было бы равное этой силе!

Пинком вытолкали его на свет, на люди, на сцену, на публику. Вынесла, подняла могучая волна. Успех был неожиданным, оглушительным, невероятным. И необъяснимым. Такого давно никто уже не переживал, не помнил. Ни молодые актёры, ни пожилая артистка Могилевская, страдающая одышкой, сменившая дюжину театров, ни даже сам Игорь Бермудес.

Девять или десять раз поднимали занавес. После шестого «биса» кто-то принялся запоздало считать вызовы, а потом сбился со счёта. Артисты, взявшись за руки, выходили на авансцену, ослепшие, ослабевшие в коленях, пьяные, блаженные от успеха. В самой середине этой цепочки кланялся зрительному залу триумфатор — Бубенцов Ерофей Тимофеевич. Отстранив прочие страсти, стоял в центре, веселил сердца самым ярким изо всех, самым весёлым костюмом, похожим на оперение редкостного попугая. Гигантских размеров гульфик придавал ему ещё больше веса и достоинства.

— Браво, бис! Браво, бис! — высовываясь из ложи, выкрикивал какой-то иностранец из Лемберга.

Громко переводила приставленная к иностранцу синхронная переводчица, красивая, распутная, как ведьма, перетолмачивала на русский, вторила, кричала пронзительно и восторженно:

— Бравобес! Бравобес!

И снова под трагический вздох и вопль зала уходил Бубенцов за кулисы. Стелилась за ним, едва поспевая, накидка горностаевая, взмывая иногда шёлковой подкладкой, где по синему фону раскиданы были золотые звёзды. А сумка-то! Куда она девалась? Кто успел вытащить её из бесчувственных пальцев?

За кулисами встречал Шлягер, весь сияющий, замасленный, шальной, с пьяными, бессмысленными глазами. Оскаленные зубы, крупные капли пота на висках. Вложил в ладонь Бубенцова плотный, влажный конверт, шепнул:

— Гонорар ваш.

Адольф, весь расслабленный, дрожащей от счастья рукою поворачивал Бубенцова вокруг оси, легонько подталкивал, снова направлял туда, на сцену. Сваливалась тиара с бубенцами под ноги, но всякий раз Шлягер подхватывал её, нахлобучивал поглубже на пылающие уши Бубенцова.

Поток успеха и славы вырывался из зала, бушевал вокруг, ревел, буквально сносил Ерошку с ног. «Браво, бес!» И никогда, слышите ли вы, никогда в театр не приносили столько цветов! Это тоже было необъяснимо, непонятно. Впрочем, не было времени задумываться! К ногам Бубенцова сыпались розы, астры, гвоздики, георгины. А то, что отскакивало от него и разлеталось по сторонам, торопливо подбирали все прочие артисты, которых Ерошка уже едва различал, ослепший от неожиданной славы.

Выходя к авансцене, Бубенцов уже не так открыто выставлял своё лицо, а предусмотрительно приподнимал локоть, немного загораживаясь, как будто ему мешал свет. Он уже понял, что именно в его пылающую рожу целились метатели букетов. Среди этих озорников два-три лица в толпе показались знакомыми. Как будто даже различил он среди этих лиц совсем свежие. Уж не ночные ли собеседницы Настя и Горпина привиделись ему? Но тяжело было разобрать и вполне удостовериться. Всё мелькало, вспыхивало, гасло, гудело, махало руками, топало, визжало от восторга. Всё сливалось в пёструю карусель, в праздничный калейдоскоп, в развесёлый пляс и хаос, в краковяк и бравобес.

Вот вновь высунулась из хаоса чья-то рука, размахнулась и метнула на сцену тяжёлый букет роз. Да ловко как метнула! Опаснее, чем заточенные карандаши, оказались стебли цветов. Ударил букет острым комлем в лоб, сшибая жестяную корону. Искры брызнули из глаз Бубенцова, прибавляя празднику огней и света. Он бросился подбирать слетевшую свою тиару, а та покатилась к самому краю сцены. И тут другая рука высунулась из развесёлого хаоса. Подхватила тиару, швырнула в Бубенцова. Да так умело, что едва-едва успел он подставить локоть, защитить лицо своё ватным рукавом кафтана.


Глава 14


Общий анализ крови


1

Тот, кто уходил последним, оставил дверь приоткрытой. Узкая полоска света из коридора делила комнату дежурных на две части. Бубенцов ворочался на жёстком диване, вздрагивал, просыпался. Видел этот свет, но боялся открыть глаза. Сквозь сомкнутые веки проступало что-то бесформенное. Торчало, выпирало всеми углами, громоздилось, пугало. Даже и во сне Бубенцов ясно осознавал, что жизнь его искажена. Ибо только в искажённой, кривой жизни всё то, что произошло накануне, можно было счесть нормальным. В триумфальном успехе, который обрушился на него накануне вечером, было нечто неправильное, устрашающее, несуразное.

Вдобавок ещё одну странность обнаружил и осознал он, но пока не умел объяснить, ибо половина мозга дремала. Мёртвая тишина обступала его со всех сторон. Но ведь так не бывает! Ночной мир театра всегда полон таинственного движения. Никогда, ни на одну секунду не прекращается здесь шевеление звуков, шорохов, потрескиваний, вздохов, тихих шагов, невнятных бормотаний, покашливаний. Теперь же ни малейшего шелестения не доносилось ниоткуда. Не шелохнётся штора, не скрипнет половица. Не выдержав тишины, Бубенцов вскочил. Сразу же очнулась, включилась в работу дремавшая часть мозга.

Утренний сумрак наполнял дежурное помещение. Шутовской наряд, кое-как сброшенный им накануне в кресло, лежал в самой живой, издевательской позе. Кренилась тиара, поглядывая исподлобья. Шут сидел в кресле, зацепив ногу за ногу, свесив почти до полу рукав. Другим рукавом упирался в подбородок, злобно посверкивал изумрудным кошачьим глазом.

Бубенцов скомкал шута, зашвырнул в шкаф. Звякнула бубенцами тиара и смолкла. Следовало поскорее покинуть проклятое место. И уже оттуда, из безопасного далека, обернуться, оглядеться. Рассмотреть мысленно всё, что произошло, оценить трезво и здраво.