Ерошка играл в единственном спектакле «Семь страстей». Не играл даже, а валял дурака. Но ходили теперь только на него. Всякий интеллектуал, приехавший в Москву, считал своим долгом посетить знаменитый театр, пробиться на спектакль. Платили несуразные деньги, заискивали, унижались перед администратором ради входного билета. Удачей считалось посидеть «на приступочке», на откидном стуле, а то и просто постоять у стены. Вытягивая голову, толкаясь локтем, шёпотом переругиваясь с соседями. Почему-то особенное почитание вызывало то, что играет не актёр, а пожарный. Успех дилетанта больно ранил сердца других артистов, профессионалов.
Поросюк пересел, уступая стул Бубенцову. Старательно отворачивал лицо от Ерофея. Бубенцов почувствовал, что говорили про него, окинул быстрым, беспокойным взглядом приятелей. Разглядел на лице Поросюка синяк, замазанный тональным кремом.
— Где это тебя угораздило? Шлягер врезал на репетиции? Подлинность требовал? То-то ты угрюмый какой-то стал. Давно хочу тебе сказать... Ты, Тарас, как-то поменялся в последнее время.
— На себя обернись, — огрызнулся Поросюк. — Коньяк мне проспорил. Это сейчас любой тебе подтвердит.
Поросюк отпил полрюмки, сгибом пальца провёл по усам налево и направо.
— Правда? — Ерошка оборотился к Бермудесу.
— Есть! Есть перемены, душа моя! — кивнул Бермудес. — Коньяк ты определённо проспорил!
— Определённо проспорил? Оба так считаете?
Ерошка переводил взгляд с Поросюка на Бермудеса. Пристально, с какой-то даже надеждой вглядывался в лица друзей. А потом вдруг ни с того ни с сего сорвался с места, пошёл вокруг стола. Теперь уже и Поросюк, и Бермудес с удивлением глядели на Бубенцова. Маленького, взъерошенного, нервного.
— Но это же победа! — Ерошка остановился, притопнул ногой.
— В чём же, будем говорить, твоя победа? Га? — спросил Поросюк, с опаской следя за Бубенцовым.
— Слово! Говорю: «принеси». Идут и приносят! — Бубенцов размахивал руками. — Говорю: «унеси», — уносят. Такое ощущение, что скоро скажу: «Убей!» — и убьют. Но самое удивительное заключается в том, что человек может приказать и самому себе! Сам себе, Тарас! И ведь подчиняется. Беспрекословно! Я испытал. Человек может собою управлять!.. Одним только словом. Вот гляди. Говорю себе: «Тело, подпрыгни!»
С этими словами Бубенцов остановился напротив Поросюка и подпрыгнул.
— Сила слова велика и необорима! — заявил он.
Бермудес и Поросюк беспокойно переглянулись.
— Тело, — приказал Бубенцов, — отними бутылку у Поросюка.
Шагнул к столу...
— Тело, — приказал Тарас, отодвигаясь, пряча руку за спину, — воспрепятствуй!
— Вот видишь, — сказал Бубенцов. — Человек всего лишь механизм. Человеческое тело — это животное. Важно научиться им управлять. Прикажи что-нибудь своему телу.
— Тело... — Поросюк задумался, оглядел стол. — Выпей воды.
Протянул руку, налил из пластиковой бутылки полстакана воды, выпил.
— Тело, иди к дверям, пошатай пальму. — Бубенцов пошёл к двери, но, пройдя несколько шагов, вернулся. — Ясно и так. Идёт и делает. Подчиняется.
— Тело... — Поросюк оглядывал зал, не зная, что бы приказать. — Нарежь лимон.
— Тело... — Бубенцов помедлил.
— Пни Поросюка, — подсказал Бермудес. Он наблюдал со своего места, покойно развалясь, не принимал участия в эксперименте.
— Это не шутки, Игорь! Нужно понять и поверить, что ты хозяин самому себе! — продолжал Ерошка. — Погоди, не мешай...
Он остановил ладонью Бермудеса. Видно было, что Ерошка давно и долго думал об этих предметах и теперь спешил высказаться. Не слушая собеседника, потому что давно уже перебрал в уме все возможные возражения.
— Ты скажешь, характер. Но уверяю тебя, даже характер можно подчинить, переделать. Правда, есть в человеке и что-то вечное, неизменное. Что-то выше его. Выше его собственного ума. Я называю это «самость».
Тарас резал лимон, глядел со скептической улыбкой. Глаза его посверкивали иронично.
— Стоит только приказать себе: «Делай то и не делай этого!» — продолжал Ерошка по-прежнему вдохновенно. — Только и всего. И постепенно тело привыкнет.
Тарас между тем уже разлил коньяк в рюмки.
— Тело, не пей! — сказал Бермудес.
Немного помешкал, как будто прислушиваясь к себе, затем усмехнулся и выпил.
— Скот он и есть скот, — вытирая губы, сказал Бермудес.
— Человек хотя и скот, но скот переменчивый! — возразил Бубенцов. — Человек может управлять собой! Я вот даже нарочно культивирую перемены, взращиваю, подыгрываю. Я и коньяк-то рад что проспорил.
— Врёшь, мамочка! — возразил Бермудес. — Чарыков не меняется. Уж, казалось бы, гроб себе изготовил. По твоему совету. В столярке сколотили из старого шкафа. От Каина надумал прятаться. Каин придёт, а он как бы мёртвый. Лежит, руки по швам...
— Помогло?
— Разве спрячешься, милочка? Тело, допустим, упрячешь. А мысль рвётся из-под спуда. Выпить жаждет! Мысли не прикажешь, Ерошка! Мысль свободна! Она не подчиняется твоему слову. Мысль хочет выпить, и точка! Ну и тело тянется вслед. Восстаёт из гроба.
Бермудес размашисто, не уронив ни капли, налил себе и Поросюку:
— Так что пей, Ерошка! Что такое человек, бросивший пить? Это всё равно что иметь семикомнатную квартиру, а ютиться в угловой кладовке. Человек должен использовать всю широту своей натуры! Не надо суживать! Достоевский неправ.
Все трое, включая и Бубенцова, потянулись к своим чаркам. В окна ресторана, расплющив по стеклу носы, заглянули бледные, взволнованные тени, замахали руками, что-то беззвучно и отчаянно крича. Но, кажется, это была всего лишь обыкновенная игра света и тени.
— Пора! — Бубенцов щёлкнул крышечкой золотых часов. — Ещё раз предупреждаю, публика особая. Люди со сложно устроенным внутренним миром.
Глава 4
Смерть Ивана Кузьмича
1
Шлягер после случившегося истолковал Бубенцову свою оплошку так:
— Чёрт попутал!
Отводил при этом глаза, супился. Оно и понятно. В залах ресторана «Парадиз», куда направлялись наши шутники, находились в тот день люди и в самом деле необычные. Но они были необычны совсем в ином смысле. Вовсе не в том, какой имел в виду Бубенцов, обозначив их легкомысленным словом «педики». То был бандитский съезд, сходняк, сбор преступных авторитетов со всех уголков страны. Решались накопившиеся вопросы, уточнялись положения «понятий» — законов преступного мира. Даже официантов привезли своих, особенных. Если рассматривать синие наколки на пальцах, то у каждого официанта за спиной считай по две-три ходки — какое уж тут «чёрт попутал»...
Съезд проходил в знаменитом дубовом зале заведения, специально арендованном. Ради конспирации нижнее кафе, буфеты, стойки, а также так называемый пёстрый зал продолжали работать в обыденном режиме. С утра утвердили нескольких членов сообщества в звании воров. Был удостоен почётного членства и Джива, который давно этого добивался. Всё шло своим чередом. Произошло, впрочем, одно небольшое происшествие, вовсе не запланированное. В перерыве, пока накрывались столы, люди Дживы в отдельном кабинете, бывшем парткоме, зарезали человека. Случайного, как оказалось, посетителя. Джива не был вспыльчив, но иного выхода не нашлось. У только что зарезанного им человека никакой вины не было. Бедолага случайно оказался вблизи, ошибся дверью. Поднялся из нижнего буфета, спросил у какой-то рыжей, косоглазой бабы, где уборная. Та молча указала. Бедолага толкнул дверь и вошёл в комнату. А там за столом сидел Джива, и груда денег лежала перед ним. И какой-то белый порошок на столе... Словом, пропал бедный человек.
Кроме Дживы, в помещении находились ещё три человека. Два горских азиата — люди нездешние, черномазые, усатые. Горцы сунули руки в карманы и повернули к вошедшему большие, внимательные носы. Третий вполне себе русский. Похожий на заводского работягу из старого советского фильма. Рубаха в клетку, засученные рукава. Крепкая шея, короткая причёска. Белобрысое, толстое лицо глядело весело, добродушно, с ласковым прищуром. Лучики морщинок расходились от уголков глаз. Постаревший, но не утративший обаяния «парень в футболке и кепке»... На него-то больше всего понадеялся бедолага.
— Завальнюк, — произнёс Джива.
Один из азиатов вытащил нож, передал белобрысому.
— Как звать? — поинтересовался работяга, заступая за спину жертве и пробуя пальцем остроту клинка.
— И-и-ай... Кс-и-зь...
Слова прошелестели, как сухая листва. Хотел было добавить Иван Кузьмич: «банковский работник», — но уже нечем было, кончился воздух в груди. Кинулся к выходу на ватных ногах, но выхода, как уже было сказано, не нашлось. Ещё и ещё раз дёрнулся. Забыл, что из кошмара невозможно выбежать. Смерть подступала просто, буднично. И самый-то ужас заключался именно в обыденности происходящего. Совсем рядышком, за серыми шторами, глухо шумела улица. Было слышно, как разговаривают на повышенных тонах два человека, по-видимому муж и жена.
Туда-то, к спасительному окну, попытался пробиться Иван Кузьмич, но тщетно. Пальцы царапнули по серой занавеске, скользнула ладонь по холодному стеклу. Взглянул в последний раз на мир сквозь открывшийся прогал. Увидел человека, что стоял на той, на солнечной стороне, подле столба с уличными часами. Успел поразиться Иван Кузьмич тому, что стоит человек под уличными часами, а смотрит на карманные. Где логика? Длинные руки влекли Ивана Кузьмича, оттаскивали от окна, от мира, от бытия. Как будто тащила за шиворот смерть, вытаскивала из водоворота жизни. Человек на солнечной стороне улицы захлопнул крышечку карманных часов. Блеснул золотой лучик. Узнал наконец-то Иван Кузьмич Ерошку Бубенцова, знаменитого московского шпрехклоуна, забияку и скандалиста. А толку-то? Какая польза? Мысль не успела ничего осознать, а всё уже было ясно. Обмякли ноги у Ивана Кузьмича, белее снега стало рыхлое лицо. Обомлели внутренности. Маленький человечек.
Прошли те древние времена, когда Муций Сцевола сжигал руку над огнём, показывая презрение к боли и смерти. Прошли давние времена, когда кощунствовал и матерился на весь мир с высокого помоста дерзкий тать, стоя уже с петлёй на шее, рисуясь перед толпой. Прошли даже и те совсем ещё недавние времена, когда, отставив ногу в обмотках и разбитом башмаке, дерзко плевался во врага коммунист, стоя на допросе.