Император — страница 36 из 91

Но те-то гибли за дело, за великую идею, за преступное злодейство. Гибли там, где и сама смерть красна, — на миру, перед скоплением народа или же в присутствии достойных врагов. Но не в тесном же закутке отдельного кабинета, обитого пыльным бархатом, среди равнодушных, недалёких людишек. Здесь не могло быть смерти геройской, красивой, возвышенной, достойной.

Да и внешне не похож был на стойкого героя Иван Кузьмич. Добрый, незлобивый, в сущности, человек. Это был (о, какое страшное, но и единственно уместное здесь слово — «был»! Он ещё дышал, волновался, оглядываясь в тесном сумраке, но уже смело, смело можно говорить про него — «был»)... Да, это был раскормленный, дородный мужчина сорока с небольшим лет, только начавший жить в полную силу. Содержатель частного банка. Дававший всем нуждающимся людям срочные кредиты. Но и требовавший неукоснительного возврата. Иван Кузьмич некогда остроумно придумал проколоть глаз пластмассовой кукле и подбросить её к дверям квартиры Бубенцова. Про него-то сказал тогда Ерошка, вертя в руках искалеченную куклу: «Чтоб ты сдох, паскуда!» Вряд ли догадывался в тот миг Ерофей Тимофеевич Бубенцов, что слово его обладает столь могущественной, разящей силой.

— Сдохни, паскуда! — жёстко приказал Джива, тоже вряд ли догадываясь, что всего лишь повторяет чужие слова, что он всего лишь инструмент, послушный исполнитель давнишнего проклятия.

Спустя десять минут выехал со двора грузовой пикап с нарисованными по борту розанами, надписью по диагонали: «Ресторан “Парадиз”». Куда поехал, куда повёз мёртвый груз — неведомо.

Ванька не был, Ванька был, был, был,

Рукавички на поличке позабыл...

Вся эта возня вокруг живого Ивана Кузьмича, а чуть погодя уже и вокруг его трупа отняла у Дживы не так много времени. Он опоздал совсем ненамного, но эти две-три минуты опоздания едва не стоили жизни Бубенцову и его друзьям.


2

Бубенцов пришёл слишком рано. Против ожидания, стены «Парадиза» выглядели совершенно обычно, не наблюдалось никаких примет весёлого карнавала. Он-то рассчитывал увидеть что-нибудь радужное, разноцветные шары, ленты, бубны. Возможно, двух-трёх протестующих пенсионеров с самодельными плакатиками. Но никакой пестроты не наблюдалось. Наоборот, все подъезды к зданию заставлены были угрюмыми лимузинами самых серых и тёмных тонов. Стало быть, организаторы пока ещё не отваживались на слишком откровенную публичность и парад их носил характер закрытый. Настроение Ерошки сразу улучшилось. Он ведь и сам желал, чтобы скандал прошёл на этот раз как можно укромнее и незаметнее.

Бубенцов, насвистывая, перешёл на солнечную сторону улицы. Стал прохаживаться, покашиваясь на входную дверь ресторана. Дойдя до угла, поглядел на уличные часы, что висели на столбе. Извлёк карманные, сверился. Время и там, и здесь тянулось одинаково медленно, как это всегда бывает, когда приходится ждать.

Внутри ресторана между тем шли какие-то приготовления. Раздвинулась занавеска в окне служебного помещения. Вильнула за стеклом ладошка, помахала приветственно. Ерошка успел разглядеть как будто бы белое женское лицо. Вероятно, дивной красоты. Хотел было помахать в ответ прекрасной незнакомке, но поздно! Один только миг длилось мимолётное видение, а затем пропало лицо в тёмной глубине помещения, задёрнулась занавеска.

Спустя десять минут Бубенцов двинулся к воротам, что вели во внутренний дворик ресторана. Железные створки ворот как раз отворялись. Пришлось отступить, пропуская грузовой пикап с надписью «Ресторан “Парадиз”». Охранник говорил с водителем, что-то сердито объясняя. Бубенцов протиснулся с другого боку, нырнул в чёрный ход. Прошёл по узким коридорам. Уловил запахи кухни, повернул туда. Двигался, не рассуждая, подчиняясь интуиции и опыту. Едва ли не половина его скандалов совершалась в таких вот ресторанах. Все их закоулки Ерошка в общих чертах изучил и без затруднения умел ориентироваться. Так случилось и на этот раз — запах вывел в ярко освещённую кухню. Что-то скворчало, позвякивало, шипело, плевалось паром, хлестало струёй воды в большой раковине. Два мордоворота в чёрных пиджаках, склонив над большим чаном бритые затылки, пробовали содержимое. Бубенцов немного опаздывал, шёл быстрым шагом, надевая на ходу реквизит. По трём ступенькам поднялся в небольшой тамбур, свернул в коридорчик, ну а там уже всё было ясно. Впереди открытые двери, отгороженные от банкетного зала только бархатными портьерами. Слышался сдержанный гомон публики.

Бубенцов почувствовал приятное творческое возбуждение. Сдвинул кокошник на темя, чтоб не мешал обозрению, приник к узкой щели между портьерами. Виден был неярко освещённый зал, но не весь, а самая его середина. Длинный стол тянулся через весь зал. Зрители с серьёзными, мрачноватыми лицами сидели по обеим сторонам стола. Терпеливо ожидали начала представления. Тяжёлые, бульдожьи челюсти, неподвижные глаза, чёрные костюмы. Типичные извращенцы. Ерошка слишком спешил, чтобы остановиться, подумать, вглядеться пристальнее. На дальнем конце стола тамада поднял серебряный колоколец, позвонил, требуя тишины.

Бубенцов вытащил круглое зеркальце из нагрудного кармана. Взбил лёгким движением пальцев прядь волос на виске, кончиком мизинца стёр лишнюю помаду с нижней губы. Поправил на шее пышный розово-голубой узел. Вытащил листок, поднёс к полоске света, что проникал из зала, в последний раз сверился с текстом. Ага: «Ну, здравствуйте, уважаемые... (произнести акцентированно, раскинув руки, бодро, зычно)».

Ерошка вынырнул, как выскакивает из ящика Петрушка на детском утреннике. Широко раскинул руки, осклабился, выкрикнул весёлое приветствие звонко, зычно. Далее, как и предписано было по сценарию, следовали несколько фраз чрезвычайно скабрёзного содержания, понятные только людям нетрадиционной ориентации. Каждую новую фразу, придуманную и вписанную в сценарий рукою Шлягера, Ерошка произносил ещё бодрее, ещё зычнее.

Тишина стояла ошеломительная, идеальная.

«Хороший зал!» — отметил Бубенцов, радуясь отличной акустике. Каждое слово, каждый слог получался чётким, округлым, полновесным. Звякнуло что-то, затрепетало, оборвалось. Врезался в колонну бежавший на кухню официант да так и застыл, забыв даже потереть ушибленный лоб. Другой официант, постарше и поопытнее, проворно отступил в угол, пригнулся. Прикрыл грудь железным подносом. Во всём пространстве воцарилась ещё лучшая, совсем уж гробовая тишина. Пожалуй, даже и — загробная.

Запнулся на полуслове, сбился Бубенцов. Ещё не догадывался ни о чём рациональный, косный разум, но костным мозгом, что ведает животными инстинктами, Ерошка понял, что нет здесь игры, а всё жизненно, всё по-настоящему. Что разорвут его ревущие звери. Будут кромсать тёплое, такое родное, уютное тело. Разберут на отдельные куски. Оторвут руку, затем вторую. Отломают ногу. Из кошмара невозможно выбежать. Смыкалось рычащее кольцо. Коло ока его вокруг да недалёко!

Ерошка пятился, озирался. Тело оступалось, перетаптывалось, теснилось на малом пятачке. Сердце летело вниз, в самые пятки, душа же рвалась наружу, карабкалась, цеплялась за рёбра. И вдруг как будто перещёлкнуло что-то в сознании. Как будто ум, не выдержав ужаса, выскочил в иное измерение, туда, где открывалось пространство, не ограниченное никакими горизонтами. Где растворились в бесконечности границы времени. Где можно не спеша перебирать множество самых разных мыслей. Вот те, что когда-то уже посещали его голову, а вот и те, что были совсем новыми, свежими. Наплывали, как облака, рождались, неведомо откуда. Он ясно видел их!.. Какой-то частью сознания Ерошка удивлялся способности человека в предсмертную минуту размышлять о столь отстранённых предметах. Всплыл давний разговор с дознавателем Мухой о том, что от потери частей тела человек не утрачивает целостности. О, как же кстати, как вовремя пришла эта мысль!

«А что, — думал Бубенцов, — что, если и душа так же устроена? Если, допустим, изъять из неё чувство зависти, страха, злобы... Обеднеет ли она после этих утрат, опустеет ли? Или, к примеру, убрать из памяти всё лютое, тёмное. Стереть все подлости, злые мысли, паскудные дела. Что останется? В том-то и дело! Ничего от человека не убудет! Самость-то остаётся! Если что-то в человеке от такой редактуры переменится, то только к лучшему. Кто же откажется от перемен, если они к лучшему? Кто против того, чтобы вместо жирного живота образовались у него тугие мышцы, кривые ноги стали стройными, лысина обросла шевелюрой? Кто откажется облагородить черты своего характера — сменить жадность на великодушие, трусость на отвагу? Всё это можно изменить в человеке без всякого ущерба для личности. Человек легко согласится на перемены, если совершенно твёрдо будет знать, что останется самим собою. Нельзя трогать только сердцевину, самость. У каждого она своя, отдельная, особая. Неизменная, личная, неповторимая, любимая, дорогая. Вот за эту самость и цепляется всякий человек».

Вряд ли кто-нибудь сумел бы прочесть, понять, а уж тем более связно пересказать сумбурные мысли, которые целой стаей сверкнули в голове у обречённого Ерофея. Ерошка точно знал только одно: что если бы, положим, исхитрились как-то сделать точную копию его, точнейшее повторение Ерофея Тимофеевича Бубенцова, ни в микроне, ни в едином атоме не отличающееся от него, вплоть до отпечатков пальцев, клонировали бы, что ли... со всеми мыслями, привычками, слабостями, со всей историей жизни, со всей родословной, до последнего колена, со всей его единственной, неповторимой личностью и даже, страшно представить, со всей будущностью — то и тогда это создание было бы чуждо, неприятно ему, а скорее даже и — враждебно. Во всяком случае, Бубенцов ни одним движением сердца не пожалел бы, когда бы точную копию его тотчас же и уничтожили. Прихлопнули, как обыкновенного таракана. Не жаль. Потому что не бывает даже в совершенной, идеальной копии главного — самости. Самость — подлинник человека. Единственный, уникальный во всей вселенной. Неповторимый божественный шедевр!..